Тем временем между участниками чаепития завязался разговор; оказалось, что Лев Асланович очень интересуется политикой и иногда очень резко высказывается о действующей власти. Всякий раз при какой-нибудь особенно колкой фразе Алиса Ивановна сжималась в комочек, нервно поглаживая сыночка, и возмущенно шептала: «Лев Асланович, ну хватит, вдруг услышат!» «Да кому мы нужны, мы же вещи», — тогда встревал Михаил, который сам про окружающий мир не читал, но любил слушать, как его друг рассуждает о нем. «Мало ли», — неопределенно высказывалась кенгуру. Тогда что-нибудь невпопад говорила Анютка, совершенно ничего не понимавшая в предмете разговора — что-нибудь вроде «А у нас тоже воспитательница строгая» или «А у меня новый браслет», и внимание переключалось на нее. Лев Асланович как-то поделился с Гришей, что хочет вырастить из Анютки леди — «Кому мешали хорошие манеры, мой друг?» — но девочка то ли не слышала его, то ли не слушалась. Грише подозревал, что сестра просто не понимала, что требует от нее мягкая игрушка. Иногда Анютка так и говорила:
— Вот зануда Лев!
Но шла мыть посуду или играть на фортепиано: в этом ей помогала Алиса Ивановна, как оказалось, педагог от природы. Она терпеливо указывала девочке на ошибки; и Анютка медленно, но верно начинала играть все лучше и лучше.
«Надо отдать ее в музыкальную школу, — думал Гриша. — Как бы подобрать хорошую, чтобы не испугали, не отвратили от музыки? Ведь чудно, чудно играет!»
И плакал невидимыми миру слезами.
Часто во время чаепития игрушки просили показать фотографии из дальних стран. Григорий поручал сестре принести телефон, и Анютка иногда с охотой, иногда через длительные уговоры это исполняла. Мечтательный Симба вздыхал, глядя на Марокко; он очень скучал по своей названой родине, которую не помнил (или не видел?), и просил Григория в следующий раз, когда тот соберется в Африку, взять его с собой. Зайко обещал, и теперь Лев Асланович периодически подтрунивал над ними со своим, понятным только львам, юморком: «О, опять сцепились, африканцы-сепаратисты…»
Потом приходила мама и каждый раз неизменно приходила в ужас:
— Нюта! Ну я же тебя просила, не играй с братом в чаепитие, ты его мучаешь! Опять пустую кружку ему дала!
«Странно», — удивлялся Гриша, пока мама в своем очередном новеньком платье сгребала все игрушечные принадлежности и уносила их в Анюткину комнату. «А я чувствовал вкус чая».
Потом мама возвращалась и уже кормила и поила сына по-настоящему. Тот не возражал, хотя, честно говоря, был сыт. Мало ли; вдруг это лишь иллюзия полноты желудка? А есть надо; когда он станет настоящим, живым человеком… если захочет им быть…
«Не захочу», — понял Гриша, когда Родриг взял его с собой в Америку. Там было все, как в фильмах из детства: солнечно, и пальмы, и небоскребы, и вкусная еда, и серьги для мамы, и компьютер для отца, и динозаврик Кеша, который был совсем большой, почти с Анютку ростом, но, как сообщил застенчиво и по секрету Грише, для своего народа — маленький. И там были свежие ночи, на которые можно было смотреть с балкона, и… и в общем-то на поверку ничего, чего не встречалось бы в России. Вскоре они с Родригом вернулись на родину, но начальник был крайне воодушевлен.
— Мы с тобой горы свернем! — кричал он во время очередной фотосессии. — Так, взгляд мужественнее, спину выпрями, вот так!
Григорий, как всегда, ничего не делал, но его хвалили.
На первой работе, ставшей скорее подработкой, не возражали против столь частых поездок: мыслей Гриша создавал столько, что индикаторы загорались в течение пары часов работы, хранилища быстро переполнялись, и счастливый шеф терял дар речи и лишь уважительно подносил Гришу к дверям, где уже ждал шофер.
Так было до Америки. Потом генератор стал заполняться все медленнее и медленнее; иногда Грише приходилось сидеть по четыре, а то и по шесть часов, чтобы выдавить из себя хоть что-нибудь. Тогда он спросил об отпуске, но в этот раз шеф над ним посмеялся:
— Какой отпуск, Григорий! Ты просто разленился. Нет, ты должен каждую свободную минуту посвящать нашему делу, иначе…
Что там иначе, Гриша думать боялся. Честно говоря, он и так чувствовал себя виноватым за то, что пропускает мыслевыкачку, чтобы сниматься в фотосессиях и ездить по миру; и потому не перечил.
Так продолжалось еще год — счастливый, счастливый год. Усталость, конечно, накапливалась; при встречах с соседями он все больше молчал, а оказавшись на рабочем месте, все больше предпочитал просто лежать, отключившись от внешнего мира, ничего не видя и не слыша, как настоящая вещь. В конце концов шеф принес его в свой кабинет и, посадив в кресло, сам сел перед ним на стол и, попыхивая сигарой, проговорил: