Я замолчал, когда понял, что иду по второму кругу. Первый-то тоже не содержал особой поэтики.
Я вновь посмотрел на Поганкина — ни оправданий, ни отрицания, он тихо соглашался со всеми обвинениями. В его глазах переливалась смиренная печаль, но печаль такая, какую можно увидеть у мученика, погибающего ради великой цели.
— Чего молчите?! Нечего сказать?
— А что тут скажешь? Все так, ты прав. Ты прав, Сеня, я всех продал.
То ли от неожиданности сказанного, то ли от пустого безразличия в голосе — мне стало тошно. Хотелось выйти на воздух, убежать от этой духоты. Слова Поганкина будто бы воняли, гноились. Так фантазеры превращаются в обманщиков?
— И все?! — крикнул я. — Просто… Вы как вообще, нормально? Вам после такого…
— Переживу.
— А! Переживете. Вы всех переживете, да.
— Да брось ты уже, — внезапно голос Поганкина стал жестким, отрезвляющим, как пощечина, — хватит комедию ломать, Сеня. Разувай глаза, соображай, куда попал! Все всё понимают, иначе нельзя было, иначе не получилось бы. Я приму любые обвинения, ты только из себя дурочка не строй. Я думал, ты умнее.
— Я думал, вы честнее.
Поганкин пожал плечами.
— Ты сам мне говорил… Ты говорил, что все все просрали, что игры закончились, мечты забылись. Я вот ничего не забыл.
— Не так. Это уже не игры, это обычное предательство. Просрали все только вы. Все и всех.
— Ты их едва ли знал, — отмахнулся Поганкин.
— А? Были люди в наше время, как задумаешься — грустно. Я вас, оказывается, едва ли знал.
— И меня. Понимаешь, Сеня, тут все намного проще. Игры, они никуда не делись. И о детских мечтах никто не забыл, понимаешь? Просто в жизни оно куда серьезнее, острее. Они злее, эти игры, Сень. И ради них приходится что-то отдавать.
— У вас бракованная мечта, — выплюнул я, — а в играх часто проигрывают. И что тогда? На помойку?
Поганкин долго молчал, глядя вдаль. За пределами единственного прожектора — почти все было облеплено чернотой.
— Да, — наконец бросил он, — на помойку. Нужно принимать правила.
Сперва показалось, будто мир вращается вокруг нашего оранжевого пятна, а потом стало ясно, что это обычное головокружение. Я уже хотел развернуться и уйти, когда Поганкин протянул мне свою коробочку.
— Вот, — сказал он, — я подарок решил сделать, ты возьми — пусть хоть что-то на память будет.
Я взвесил коробочку в руках.
— Какая-то деталь с вашей ракеты? Символичный шуруп?
Поганкин улыбнулся:
— Потом откроешь и увидишь.
— Понятно. Щедро, конечно, но вы мне лучше вот что скажите: почему меня со всеми не уволили? Неужели пожалели? Совесть? Благородство?
Я ожидал в ответ чего угодно, но только не смеха. Поганкин даже слезку с глаза смахнул.
— Ну ты… Ой, Сеня, ну ты, конечно, можешь сказать… Ох, ты иногда как скажешь…
Я смотрел с непониманием.
— Что это значит?
— Правду?
— Что?
— Правду тебе?
— Правду.
Поганкин снисходительно улыбнулся:
— Кому ты там на хер нужен, а, Сеня?!
Я едва не пошатнулся. Потребовались все силы, чтобы просто сказать:
— Ясно.
— Прощай, Сень. — Поганкин протянул руку.
— Как-то не простил, — ответил я, — хотел бы, но что-то такое героическое мешает.
— Бывает, — он убрал руку, — что теперь собираешься делать?
— Пойду в пивной ларек продавцом. Там как-то… как-то приземленнее.
— Да, не поспоришь. Бесконечность, — протянул Поганкин, — бессмертные космонавты на бесконечности. Громковато, однако. Лозунгово.
Он почесал бровь.
— Но ты только посмотри.
И махнул рукой на вычерненные контуры космоплана. Для финального смотра его подняли носом к небу. Выглядело внушительно: распятие громадных крыльев, мертвый блеск кабины, немые глотки двигателей. Над нами словно навис сумрачный айсберг, готовый в любую минуту обрушиться. Бес.
— Вот так и выглядит большая мечта, — сказал счастливый Поганкин.
Я поморщился:
— Похоже на гроб.
Песенка про красную гуашь и про мечту
Гагарин запахнул свою соболиную шубу и подошел к холодильнику.
— А я знаю, — сказал он, — где ты, Сеня, бутерброды спрятал.