— Ну и правильно, — шепчет Яна на ухо мужу, когда понимает, что он выбрал. — У тебя ничего не получалось, потому что нельзя изменить другого, не изменившись самому.
Артуру остается только прикрыть глаза и позволить горизонту событий последний раз в этой жизни показать ему, что же сейчас происходит.
Он чувствует ребенка. Его радость и тепло, которое распространяется по всему миру. Когда Яна говорила, что они это придумали, она подразумевала именно дитя. Именно ребенок в своем горизонте событий увидел, как родиться в нормальной полной семье, без помешанного на карьере отца и матери, которая постоянно куда-то бежит.
Артур знает, что неправильным будет сказать: он лишается дара, а Яна — проклятья. Все становится неопределенным, а затем пространство и время меняются местами.
Теперь материальной точке больше не обязательно спешить из пункта А в пункт Б, поскольку они перенеслись на иную ось координат. И пункт Б наступит только через много лет. Еще тридцать как минимум.
А что касается самого Артура и ребенка, то они перестают видеть мириады возможностей и путей, которыми идут люди, зато вдруг начинают понимать, почему люди ведут себя так, как ведут. Способность видеть остается при них, но меняется угол зрения.
Все это мелькает на один короткий миг, а затем Артур чувствует, как Яна обхватывает его руками, тяжело дышит и с большим трудом удерживает себя в вертикальном положении. Он открывает глаза, смотрит на жену и даже без вновь приобретенной способности понимает, что происходит.
— Ты тянула до последнего, — говорит Артур.
— Ну да. Надеялась, что малыш придумает какой-нибудь другой выход, который оставит вам возможность видеть то, что вы хотели. Или хотя бы тебе. Но он, знаешь ли, был таким же настойчивым, как и ты.
Яна тихо смеется, однако Артур чувствует ее боль. Бережно придерживая жену за руку, он ведет ее к лестнице, чтобы посадить в машину и отвезти в больницу, а попутно надеется, что Миша уже очнулся и убрался куда-нибудь подальше.
В наступившей новой жизни ему нет места.
Памяти крутые тропы (Ринат Газизов)
Утром осоловелый старик выбирался из обувной коробки, тер глаза и вылизывал брусчатку.
Бывало, шарил вокруг и попадал на газетенку в струпьях нечистот, но никогда ее не читал — лишь обнюхивал, морща нос с белесыми шрамами, словно его хотели отгрызть или когтями вырвать. Бумага на ветру скрипела и ломалась, старик мычал, взбивая седую паклю, и долговязый фонарь бросал на его лицо тень.
День привычно заносил кнут.
Старик, кряхтя и покачиваясь, как был на коленях, так и кланялся и всё припадал к земле, а вокруг сновали ботинки, сапоги, сандалии, шипели порой колеса. Когда солнце упиралось в плечо, в дряблую кожу (тот носил пиджак в клетку на голом теле, явно чужой и не по размеру, с оторванным левым рукавом), он вскакивал, дергая кадыком, а вытянутые из подкладки нити плясали в пыльном воздухе.
Убогий дышал запоем.
Закатывались глаза, в нёбо упирался шершавый язык, впалая грудь — ходуном. Старика на миг отпускало: городские стены крошились, подтаивали, отступали. Зайчики стекались с высоток в ослепительную тропу — прямо посреди переулка! — да такую щедрую теплом и чистую, что старик исступленно бил в ладоши, поводя плечами, и от этого весь уличный шум сминался, как на пожеванной кассете.
Не менялись только люди.
Но старик знал, как это исправить: он высовывал язык и как лопатой по прохожему — от души. Тот охал и отшатывался. Знал старик, что помело его должно быть в бороздах, вострое, обкатанное, грязное, как побирушка.
Только такой язык может сказать правду, а остальные не могут.
Наконец, старика хлестал кнут, вполсилы, чтобы колом не стоял.
— А ты помнишь?.. — ковылял он к полной даме, опаздывавшей на работу.
Волосы ее и ногти окрашены липким огнем, глазенки прятались за очками, болтался на груди крестик. Она дышала тяжело, и тяжело несла свое тулово, и с тяжестью запускала ядром мысль куда-то в летнюю погоду, но та все равно булькала в болото.
— Помнишь, ты?! — Старик разоблачающе потряс пальцем, женщина вздрогнула. — Как золотило воды Днепра, как честный люд Христа славил, помнишь эти простые лица с бородами, усами, с искренностью?..
Палящее левый берег солнце вынырнуло из его глаз, взвихрил волосы тот самый ветер, впитавший с тел христиан благочестие и пепел капищ. Женщина дернула под арку, а старик кричал ей вослед про величие князя, про пение леса, про богоугодную смерть волхвов.