Потом он затих; пытливые глаза разглядывали ту грузную фигуру и одновременно смотрели внутрь. Дамочка не помнила, ей и не надо было помнить, а надо было работать. Это обстоятельство загнало в избитое сердце гвоздь — по самую шляпку.
Тогда старик привязался к парню, высунувшемуся из машины. Подлец, герметичный владелец грязных тайн, ему нужно в шиномонтаж, а еще урвать кусок, смыться на острова, лелеять свое тело и не бередить душу.
— Гуляй, дед, — предупредил парень, цепь на его шее ожгла больные глаза: старик едва прилип к дверце, как тут же отшатнулся. Конь блеснул коваными дисками, вздыбил матовую шерсть и, натягивая узду, захрипел.
Старик театрально развел руки и выпучил глаза.
— Ты глянь! — заорал он. — Это французская пехота вступает в опустошенную Москву! Зеленые мундиры врагов заполонили первопрестольную — ты видишь радостные лица? Ты слышишь пафосные речи? Обвисли красные помпоны на шляпах вольтижеров, поникли кивера, суконные панталоны не греют, и кожа — только задень штык! — сдирается по русской зиме…
Старика передернуло от отвращения: за кожаным салоном многосильного коня, за глумливой рожей всадника видел он, как Великую армию пожирает мародерство, как тухнут солдаты без цели и первое зарево полощет в куполах.
Белокаменная занималась огнем.
— Ты — помнишь? — спрашивал дед.
В глазах мольба и в сердце гвоздь.
Парень не помнил; он послал все к чертям и пришпорил скакуна.
Старик бросился через перекресток наискось, подволакивая правую ногу, облизывая пыльные губы. На той стороне улицы он увидел мужчину с кейсом, приметил легкую улыбку и неспешность шага. О, это достойный собеседник! Мы вспомним славные реформы, окна в Европу, конец крепости, ничтожества, мук…
Опять взвился кнут, и старика, безразличного к сигналам, лепечущего что-то про красных и белых, ударил трамвай. Он срикошетил, боком кувыркнулся и плюхнулся на асфальт, ободрав лицо. Водитель трамвая забегал между ним и аптечкой в кабине, а кто-то из пассажиров все упрашивал тронуться, потому что спешил. Дед полз на локтях за достойным собеседником, еще больше нарушая уличное движение.
Истошные гудки возвращали старика в чувство.
…Он перебирался в окопах через тела товарищей, обсыпали его комья грязи, звенело в ушах от заходившегося огнем станкового пулемета, и казалось, что контузия обошла стороной: серая вата, раскинувшаяся на лугах, собралась наконец в цельное небо, а взгляд прояснился и выхватил из тумана бронированную громаду. Она катила гусеницами и вращала башней…
Потом старик очнулся в полевом госпитале, а уже после — в карете скорой; медики выцепили его у сточного люка (он все же дополз до бордюра) и взвалили на носилки. Девушка с родинкой на лбу впрыскивала ему что-то под вой сирены.
— А вы, — спросил пострадавший (он питал пиетет к врачам), с трудом разлепляя губы, — помните?..
— Все-е хорошо-о… — тягуче сказала врач, — лежим споко-о-йно…
Старик хотел подняться, но сильная рука его придавила.
— Помните, — продолжал он, — как дым валил над лагерями Аушвица? Как тысячи ежедневно вылетали в трубу? — Старческое тело выгнуло дугой, и голос сорвался на визг. — Как душил умерщвляющий газ?!
Но врач не помнила, она что-то когда-то читала; все бедствия того времени свалялись в голове одним траурным снопом — без очертаний и смысла.
— Да-да-а… — соглашалась девушка, стараясь унять бред бездомного.
Но старик забился крысой в камере, стал бросаться на стены, на костлявые спины, закрывая ладонями уши и плача. Его обступили, ему скалились казненные, звали за собой в скорбную прогулку по предместьям Биркенау. Они помнили всё. Как сегодня, как сейчас, они могли поддержать любой разговор, выдать мириады историй и место берегли подле себя — только для старика.
Брыкаясь, как умалишенный, дед выщелкнул ручку и выпал на ходу из кареты. Едва не попал под автобус, перекатился к зеленой балюстраде разводного моста. Над темными водами судоходной реки померещился старику высокий худощавый мужик, похожий на богомола, в расшитом серебром камзоле. На круглом челе пронзительные глаза — два черных жука; голубая лента через правое плечо. Черты лица комкали судороги: так проявлялась редкая злоба.
Видение почтительно приподняло треуголку, и ангел со шпиля Петропавловского собора вознесся ему на плечо.
— Ты-то помнишь, — мрачно зыркнул смертельно уставший старик.
Ему пришло в голову, что это долгожданное завершение и государь наконец отметит его своей милостью и отпустит, что не придется более идти вперед и тащить плуг воспоминаний за всех прочих, вспахивая эту ослепительную тропу, доступную только для вытертых дорогой языков и безумно молящих глаз.