— Сколько раз можно пытаться? — спросил Влад громко, надсадно. — Десять. Двадцать. Потом просто руки опускаются.
— Ага, — кивнул Витька, почесав голову. — Надо другое поле распахивать, раз это не родит.
Влад засмеялся, нет — загоготал. Звонко и весело бросил смех в лицо небу, так и не превратившему землю в обломок льда. Не жалел уже об этом, как давно перестал думать об утраченных возможностях в лаборатории.
Только горечь от потери Тамары обжигала, как и раньше, пусть и стала потусклей.
— Да вот и распахиваю, — сказал Влад, удерживая себя тут.
Засмеялись все, многие хлопали ладошами по лавкам: даешь, Лютый, огня, молодчага! Лютым в деревне прозвали Влада практически сразу — хотя норов старался не казать, наоборот, не отставал ни в гульбе, ни в работе. Пристало: Лютый и Лютый. Витька да пара товарищей, с которыми сошелся чуть ближе, звали иной раз под настроение «наукой». И это Влад тоже принимал с ухмылкой.
Спать улеглись рано: вставать ведь надо чуть свет. Весной день год кормит, угу. Влад провалился в сон, едва забравшись в стог, и даже когда выдернул оттуда распсиховавшийся Витька, не сразу понял, что сон этот уже пропал.
Перла река. С утробным грохотом поднимались волны, толкущиеся, будто разъяренное стадо. Вода бурлила черно и свирепо, подмывая берега, затопляя свежезасеянные поля. Вдалеке страшно и отчаянно ревели движками тракторы, спеша к деревне: предупредить, спасти. Безнадежно опаздывая, если поглядеть на прибывающую воду.
— Что за дрянь такая… — бормотал Витька чуть не со слезами. — Да как же это — такое…
Влад же смотрел на деревню, сонно помигивавшую огоньками в низинке за рощей. Промедлишь, думал он, и можно будет вообще не напрягаться. Сейчас или уже не надо вовсе. Горькое торжество от осознания собственной правоты оказалось гадким и пакостным на вкус. Мир не работал по-прежнему, вовсе даже не пришел в норму… и ценой этому могли стать люди. Влад с удивлением прислушался к себе и понял, что больше не делил народ на старородцев и прочих. Все заслуживали жизни. Все до единого.
Хрупнула ледяная корочка на прокушенной губе. Влад бросился вперед, будто в омут, широко раскинул руки, бросил перед собой всю обиду, тоску и жуть смертную. И на клокочущей пучине полыхнул заревом и разом простерся мощный панцирь льда. Сошел он только к утру, но к тому времени унялась и река. Слишком быстро, сказал бы Влад, спроси его кто. К счастью, никто не задавал подобных вопросов.
Несколько дней Влад проходил, будто на иголках, а потом Витька отвел его в сторонку и, смущаясь, сказал: ты это, наука… ты поспокойнее, а? Никто тебя тут не выдаст, знай. Мы не такие, добро не забываем, не то что…
Влад молчал, вспоминая, как видел по дороге сюда костры с телами старородцев, как дважды различил в сумерках громадные куски парящего хрусталя с привязанными урнами. Дивился, как далеко от дома нашел себе новый и настоящий.
Письмо от Федора Дьякова, Тамариного бывшего мужа, пришло только через месяц.
6
Итак, дагеротипия.
Нас там шестеро, я уже упоминал? Шестеро улыбчивых чертенят, ага, и еще там чувствуется рука нашего отца, твердая и любящая, как во всем, что он делал. Уж не знаю, за что нам дали такую фамилию… вернее, ему — мы-то получили по наследству и не поменяли, сколько бы детдомов ни разменяли.
Только на самом деле нас семеро, смотрите. Вот эта тень — она от мальчишки, который извивается в воздухе, отчаянно боясь и не желая признаваться. Он тоже один из нас — там, в том дне, который остался на дагеротипии.
Тем занятнее мы все выглядим нынче. Седые, покрытые шрамами звери. Гонимые и преследуемые, не имеющие места и права в мире, где все обязано подчиняться законам, изученным наукой. Всё и все. Подчиняться или не существовать.
Мы стоим на палубе, отчего-то дурашливо ухмыляясь. Смотрим, задрав головы, на тучу. Внутри находится корзина, удерживаемая парой пленных штормовых мастеров. Они почти на пределе, оно и понятно: кого, кроме нас, учили, как использовать силу крови на срезе? Никого.
В счет идут не они, а только один человечек. Тот, кто сидит на кресле и поневоле лыбится в ответ. Он готов убить нас и понимает, что мы вполне способны ухайдакать его, но улыбается. Он наш брат до сих пор. Сожаление, обращающее время вспять. Король драной вечности. Единственный, кто работал не с вещами, а с их началами и итогами. Единственный гад, кто в детском доме сразу выбрал себе другую фамилию и отказался быть Лютым, как все мы.
— Привет, — говорю я, — Тихонов! Слезай оттуда!
Он думает. Но говорит совсем не то, чего мне хотелось бы:
— Это мир, который сочинил я! И он работает!
— А ты, значит, полагаешь, что это во благо, да? — не выдерживает Талек.
И когда Максимка уже почти решает выстрелить, брат вдруг машет рукой, и туча начинает расходиться. Мы расслабляемся, обдумывая, как дальше вести беседу. Не сразу замечаем блокнот, в котором паршивец принимается стремительно строчить что-то.
Мы обрушиваемся все вместе, как когда-то, и штормовые выдыхаются, даже не задумавшись о сопротивлении. Но ни один из шестерых, честно сказать, просто не сумел бы опередить само время.
Вот зачем я и взял Максима.
Сначала долго, очень долго не происходит совсем ничего, только мрак и немного боли.
Потом появляется свет.
И он, братики, хорош.
***
Газета лежала на столе, огромная и ядовитая.
Талькина статья выделялась на ней, как нарыв на голой заднице. Отовсюду видать.
Влад обвел зачем-то слова Научно-техническая Революция — красным, как в недолгие месяцы учительской работы. Верно. Должно быть: Великая Октябрьская Социалистическая. Даже Стасик выговаривает без запинки!
Талек сидел перед чашкой угрюмый и удрученный, никак не похожий на отзывчивого и доверчивого ребятенка, которым был еще вчера. Кто другой додумался бы вызывать огонь на себя? Не Антон, не Костик, не Валентин…
Влад не ругал, не тратил и минуты понапрасну. Словно заново переживая бегство с Тамариной родины с семеркой бесконечно родных яиц в охапке, он ловко и шустро организовал машину до города, договорился насчет того, чтобы сыновей ни в коем случае не разлучали, когда дойдет до детдома. Вернулся и помог им собраться.
И теперь рассиживался перед обиженным Виталиком, не в силах отпустить такого уязвимого и беззащитного.
— Держись братьев, — бормотал беспорядочно. — Помни, чему я вас учил… и держись там. Легко не будет, но вы сумеете. Вместе вы сила.
Внутри бешено рвался пульс: я ведь могу ошибаться, да, напугал детишек зазря, скотина, давай отбой, пусть отдохнут, завтра будет время. Внутри скулил и мордовал вой отчаяния.
— Так, пап, — сказал вдруг сам Виталька, — хватит. Лучше мы уже поедем. А ты потом нас заберешь, правильно? Заберешь. Пока.
Он ушел в темнеющий вечер, взревел движок, и Влад остался совсем уж один.
Нагрянули к нему в полночь. Вошли, выдернули из кровати, скрутили легко и сноровисто. Человек в старомодном пенсне остановился посреди комнаты, оглядел Влада, поморщился. Содрал с поредевшей шевелюры фуражку и сделался все тем же, хоть и укатанным неведомыми горками, Тихоновым.
— Устал я, Влад, — только и сказал Тихонов, промолчав долгих несколько минут. И больше ничего не сказал, только сделал знак, и ликбезы поволокли Влада наружу.
Вернув фуражку на голову, Тихонов поморщился от накатившейся изжоги и посмотрел на висящий в воздухе круглый глобус. Покачал головой, подошел и спрятал игрушку под мышкой. Потом опять поднес к глазам. Усмехнулся, сделавшись очень похожим на собственного пленника. На глобусе красовались все материки, включая те, прежние.
Тихонов закрыл глаза и выдохнул.
— Устал я, пап.
Когда умолк ветер (Карина Шаинян)
— Пардон, — пропел Нигдеев, пробираясь сквозь гудящую столовку.
Спасая заваленный грязной посудой поднос, он изящным пируэтом увернулся от смутно знакомого черняво-носатого бородача — то ли с гидры, то ли с палеонты — и тут же впечатался в чье-то мягкое брюшко. Стакан с недопитым кофе опасно качнулся. Нигдеев подался назад, спасая рубашку, и футбольным рывком сгрузил поднос на стол с грязной посудой.