Выбрать главу

— Это про одного человека. Или не человека. Не знаю. Короче, слушайте, — говорю я.

иногда приходит ко мне в субботу злится, хлопает громко дверью устраивает маленькие сценки жалуется что я в нее не верю и недостаточно объективно оцениваю ее работу а это ухудшает самооценку потом замолкает просит стакан воды она начиталась где-то психологической ерунды
и говорит что я токсический психотип (кстати это неправда)
что у меня рожа как будто я пришел с войны с маленькой глупой и негероической войны после общения со мной неприятный осадок и чувство вины кроме того у меня в комнате вечно бардак с кем-то другим можно а здесь вот не надо так
поэтому заглядывает ко мне все реже и не исключено что этот визит последний
на прощание она с сомнением говорит что меня прощает (как будто я просил меня прощать!) советует сделать зарядку нащупать магистральную нить (я каждый день прошу меня простить) берет с полки какую-то книгу говорит что вернет но не возвращает

В зале виснет молчание. Зрители ждут какой-то кульминации, но я отвешиваю поклон и сваливаю. Мне мало кто хлопает. Мужчина с лысым гнездом хлопает, хоть и не очень активно. Мне становится стыдно перед ним и стыдно за то, что у меня такие плохие стихотворения. Хмель сходит, я краснею и убегаю из бара.

7

Я сижу на кухне. Передо мной два нераспечатанных письма. Пока я их не открыл, это все не считается, правда ведь? Пока я их не открыл, это все может быть чем угодно. Если я никогда не открою, то ничего никогда и не случалось.

В дверь звонят. Да кто же там, вашу мать?

Это почтальон Ириска. Он небывало сосредоточен и серьезен. Он смотрит на меня очень внимательно. Не шамкает, не пританцовывает. Смотрит, как будто знает что-то очень важное.

— Тяжело? — спрашивает Ириска.

— Тяжеловато, старик, — отвечаю я еле слышным шепотом.

Он не должен был меня слышать, но он расслышал меня отлично. Слуховой протез? Нет, вряд ли. Из уха ничего не торчит.

— Бывает, старик, — в тон отвечает Ириска.

— Ты все слышишь?

— Я всегда все слышал и видел, — говорит Ириска и достает из своей почтовой сумки рюкзак с котятами.

Я бросаюсь на него и пытаюсь задушить. Сухой старик отбрасывает меня легко, одной рукой, даже не двигаясь с места. Я падаю спиной на стол и разбиваю его к чертям.

— Пока ты не открыл эти письма, ничего действительно не считается, — говорит Ириска.

Он достает из рюкзака колбы, странные патрубки и проводки. В некоторых сосудах переливается темная дождевая вода, в других скрипит яркий песок, в третьих течет нечто, что нельзя описать словами. Кажется, их можно соединить, но зачем.

— Что это?

— Это Машина. Собери ее. И ты сможешь сделать так, что в этих письмах окажется что угодно.

— Я не смогу.

— Тогда ты погиб.

0

С тех пор у меня было много разных имен. Я давно сбился со счета. Меня называли Искупитель, Звонарь, Шофэр, Оператор Машины, Иван Витгенштейн, Степан Иезуит, Джонни-два-стакана…

Но мне по душе Хранитель пара. Я клакер и оптимизатор стим-систем, мастер штифтов и пуаронов, бесплотная тень нарратора между мирами и временем. Когда я рассказываю кому-то историю своего падения — или возвышения? — я никогда не уточняю, что эта история обо мне. В этой детали мало интересного. Да и много ли во мне сейчас от Хесуса Испанца, беспутного инженера, странного режиссера, которому никогда не хватало денег, поэта-неудачника, сноба, который притворялся крутым, а на деле просто жизни боялся?

Больше, чем хотелось бы.

Я должен собирать и рассказывать истории, чтобы Соледад смеялась и плакала. Я должен снимать эти истории на пленку внутри своей головы. Без этих историй, чья суть — пар, она исчезнет. Это топливо, с помощью которого я управляю Машиной. Я не уверен, но мне кажется, что если Соледад перестанет смеяться и плакать, то мир — единый, тот, что лепестками крутится вокруг Машины, — сойдет с оси, и тогда шестеренки разлетятся в разные стороны, ремни передач порвутся, и мы навсегда останемся в темноте. Может, еще останется дождь.