Влад молчал, вспоминая, как видел по дороге сюда костры с телами старородцев, как дважды различил в сумерках громадные куски парящего хрусталя с привязанными урнами. Дивился, как далеко от дома нашел себе новый и настоящий.
Письмо от Федора Дьякова, Тамариного бывшего мужа, пришло только через месяц.
Итак, дагеротипия.
Нас там шестеро, я уже упоминал? Шестеро улыбчивых чертенят, ага, и еще там чувствуется рука нашего отца, твердая и любящая, как во всем, что он делал. Уж не знаю, за что нам дали такую фамилию… вернее, ему — мы-то получили по наследству и не поменяли, сколько бы детдомов ни разменяли.
Только на самом деле нас семеро, смотрите. Вот эта тень — она от мальчишки, который извивается в воздухе, отчаянно боясь и не желая признаваться. Он тоже один из нас — там, в том дне, который остался на дагеротипии.
Тем занятнее мы все выглядим нынче. Седые, покрытые шрамами звери. Гонимые и преследуемые, не имеющие места и права в мире, где все обязано подчиняться законам, изученным наукой. Всё и все. Подчиняться или не существовать.
Мы стоим на палубе, отчего-то дурашливо ухмыляясь. Смотрим, задрав головы, на тучу. Внутри находится корзина, удерживаемая парой пленных штормовых мастеров. Они почти на пределе, оно и понятно: кого, кроме нас, учили, как использовать силу крови на срезе? Никого.
В счет идут не они, а только один человечек. Тот, кто сидит на кресле и поневоле лыбится в ответ. Он готов убить нас и понимает, что мы вполне способны ухайдакать его, но улыбается. Он наш брат до сих пор. Сожаление, обращающее время вспять. Король драной вечности. Единственный, кто работал не с вещами, а с их началами и итогами. Единственный гад, кто в детском доме сразу выбрал себе другую фамилию и отказался быть Лютым, как все мы.
— Привет, — говорю я, — Тихонов! Слезай оттуда!
Он думает. Но говорит совсем не то, чего мне хотелось бы:
— Это мир, который сочинил я! И он работает!
— А ты, значит, полагаешь, что это во благо, да? — не выдерживает Талек.
И когда Максимка уже почти решает выстрелить, брат вдруг машет рукой, и туча начинает расходиться. Мы расслабляемся, обдумывая, как дальше вести беседу. Не сразу замечаем блокнот, в котором паршивец принимается стремительно строчить что-то.
Мы обрушиваемся все вместе, как когда-то, и штормовые выдыхаются, даже не задумавшись о сопротивлении. Но ни один из шестерых, честно сказать, просто не сумел бы опередить само время.
Вот зачем я и взял Максима.
Сначала долго, очень долго не происходит совсем ничего, только мрак и немного боли.
Потом появляется свет.
И он, братики, хорош.
Газета лежала на столе, огромная и ядовитая.
Талькина статья выделялась на ней, как нарыв на голой заднице. Отовсюду видать.
Влад обвел зачем-то слова Научно-техническая Революция — красным, как в недолгие месяцы учительской работы. Верно. Должно быть: Великая Октябрьская Социалистическая. Даже Стасик выговаривает без запинки!
Талек сидел перед чашкой угрюмый и удрученный, никак не похожий на отзывчивого и доверчивого ребятенка, которым был еще вчера. Кто другой додумался бы вызывать огонь на себя? Не Антон, не Костик, не Валентин…
Влад не ругал, не тратил и минуты понапрасну. Словно заново переживая бегство с Тамариной родины с семеркой бесконечно родных яиц в охапке, он ловко и шустро организовал машину до города, договорился насчет того, чтобы сыновей ни в коем случае не разлучали, когда дойдет до детдома. Вернулся и помог им собраться.
И теперь рассиживался перед обиженным Виталиком, не в силах отпустить такого уязвимого и беззащитного.
— Держись братьев, — бормотал беспорядочно. — Помни, чему я вас учил… и держись там. Легко не будет, но вы сумеете. Вместе вы сила.
Внутри бешено рвался пульс: я ведь могу ошибаться, да, напугал детишек зазря, скотина, давай отбой, пусть отдохнут, завтра будет время. Внутри скулил и мордовал вой отчаяния.
— Так, пап, — сказал вдруг сам Виталька, — хватит. Лучше мы уже поедем. А ты потом нас заберешь, правильно? Заберешь. Пока.
Он ушел в темнеющий вечер, взревел движок, и Влад остался совсем уж один.
Нагрянули к нему в полночь. Вошли, выдернули из кровати, скрутили легко и сноровисто. Человек в старомодном пенсне остановился посреди комнаты, оглядел Влада, поморщился. Содрал с поредевшей шевелюры фуражку и сделался все тем же, хоть и укатанным неведомыми горками, Тихоновым.
— Устал я, Влад, — только и сказал Тихонов, промолчав долгих несколько минут. И больше ничего не сказал, только сделал знак, и ликбезы поволокли Влада наружу.