Белокурая Лизбет была подкидышем. Однажды, много лет тому назад, какая-то старуха принесла в замок ящик с пробитыми в нем маленькими дырочками, передала его слуге и сказала, что близкий друг господина барона посылает ему этот подарок. В то время как слуга относил ящик в покои барина, подарок в нем зашевелился и оттуда раздался тонкий писк. Человек со страху уронил бы ящик, но вовремя оправился и осторожно поставил его на стол в комнате своего господина. Старый барон приподнял крышку и оттуда, точно прося защиты, протянула ему ручонки крошечная девочка, не больше шести недель от роду, завернутая в жалкие отрепья; при этом она бодро упражняла свою маленькую глотку теми первыми звуками, которые, вступая в жизнь, издает человек.
Впрочем, под ребенка была постлана вата. Но ни амулетов, ни драгоценностей, ни крестов, ни запечатанных бумаг, которые бы указывали на происхождение младенца и без которых ни один уважающий себя найденыш вообще не может показаться в романе, там не оказалось. Никакой родинки под левой грудью, никакого выжженного или вытатуированного знака на правой руке, с которого впоследствии во время сна спустилась бы сорочка, так, чтобы кто-нибудь, случайно увидев, мог бы спросить: кто и когда? - нет! ничего, решительно ничего, так что мне самому становится страшно за развязку.
В ящике лежал серый лист бумаги, уведомлявший, что девочка во святом крещении наречена Елисаветой. Надпись была неразборчива; по-видимому, писавший нарочно изменил почерк. Края листа были испещрены буквами, крючками и каракулями, но, при всем желании, соединить их в нечто связное было так же трудно, как те значки, которые обыкновенно бывают разбросаны на кредитных билетах. В эту бумагу был завернут цилиндр с двумя оптическими стеклами. Барон взял цилиндр, посмотрел в стекло, направил трубу в пространство, чтобы поймать разгадку, так сказать, налету, но сколько он ни смотрел и ни направлял, он не видел ничего, кроме голубого неба и мутно плавающих предметов.
На эти тщетные усилия составить каракули и разгадать секрет при помощи оптического стекла ушло, по крайней мере, около получаса, во время которого барон не догадался спросить о подателе лежавшего перед ним божьего дара. Слуга, глазевший с открытым ртом то на младенца, то на усилия своего господина, тоже забыл упомянуть о старухе. Наконец, барон набрел на этот столь естественный при данных обстоятельствах вопрос. Слуга отвечал, как мог. Его отправили за мошенницей; он гонялся полдня по всем направлениям, но вернулся несолоно хлебавши, так как и сам не нашел старухи и не встретил никого, кто бы ее видел.
Между тем в комнату явились старая баронесса, которая тогда еще была жива, и фрейлейн Эмеренция; барон, еще не справившийся с собственным удивлением, должен был выдержать натиск восклицаний и вопросов, посыпавшихся с уст супруги и дочери. Пришла также служанка, и пока господа обсуждали происшествие, она позаботилась накормить и успокоить все еще кричавшее дитя.
Когда ребенок притих и, улыбаясь, задремал в ящике, семья уселась вокруг стола, на котором он стоял, и принялась совещаться о том, что делать с найденышем. Глава семейства и хозяин замка, безрассудство которого пасовало разве только перед его непоколебимым добродушием, сейчас же заявил, что дитя надо оставить и воспитать, как свое собственное.
Супруга его сначала несколько противилась, но вскоре примирилась с этим гуманным разрешением вопроса, так как вспомнила, что старшая ветвь серо-крапчатых Шнук-Муккелиг-Пумпелей сама вела свое начало по женской линии от найденыша, оказавшегося девицей высокого происхождения. Больше всего возражала против подкидыша Эмеренция. После возвращения из второго путешествия она сделалась такой добродетельной, щепетильной и стыдливой, что ее глубоко задевал даже самый отдаленный намек на обстоятельства, при которых мы создаемся и возникаем. Она сильно невзлюбила цветы, с тех пор как один проезжий профессор объяснил ей значение тычинок; когда при ней рассказали, что бурая Дианка ощенилась шестеркой, она встала из-за стола; она даже приказала приспособить перед своими окнами особые пугала против воробьев, чтоб не видеть, как они целуются клювами, чем эти птицы по живости темперамента сильно злоупотребляют.
Эмеренция сказала, что подозревает в найденыше - а подозрения женщины всегда бывают точны и безошибочны - плод запретной любви. От стыда она еле смогла произнести это слово. Она заявила, что не будет в состоянии смотреть на него иначе, как с отвращением, что присутствие этого создания в доме будет для нее невыносимо, и заклинала отца отправить ребенка в воспитательный дом. Но старый барон был непоколебим в своем намерении, мать, как уже было сказано, тоже стала на его сторону, и Эмеренции пришлось подчиниться, хотя и с великим отвращением.
Впоследствии она всячески проявляла неприязнь к ребенку, и даже когда белокурая Елисавета, или Лизбет, как ее звали в замке, подросла и превратилась в идеальнейшее и добрейшее существо, она редко когда соглашалась удостоить ее милостивого взгляда. В Лизбет же ничто не могло убить удивительных симпатий, которые, казалось, предопределила в ней природа. К Эмеренции, обращавшейся с ней так плохо, она привязалась с поразительной нежностью, радостно исполняла для нее самую трудную работу, позволяла себя бранить и только ласково улыбалась при этом, тогда как к старому барону, собственно говоря, ее единственному защитнику и благодетелю, она питала чувства, не переходившие границ благодарности.
ПЯТАЯ ГЛАВА
Старый барон становится абонентом журнальной библиотеки
Когда охота, игра и пиры перестали для него существовать, и разве одни только ласточки да летучие мыши, пробиравшиеся сквозь щели и гнездившиеся в необитаемых комнатах так называемого замка, могли еще, пожалуй, именоваться гостями, барон стал испытывать ужасную скуку, которую вначале ничем нельзя было рассеять. Правда, развлечения ради он воображал себе будущее, а именно, как он вскоре в качестве тайного советника будет заседать в Верховной Коллегии и справа от него на дворянской скамье будет сидеть господин фон такой-то, а слева господин фон такой-то; он отчетливо представлял себе президента и все детали старинного конференц-зала, а также стол заседаний с грудами бумаг и документов, которые не будет читать ни он, ни его соседи, а только образованные заседатели из разночинцев. Когда же эта картина была воссоздана им в сотый и двухсотый раз и описана его двум собеседникам, это занятие начало казаться ему монотонным, и он стал искать другого развлечения. Таковое пыталась доставить ему дочь Эмеренция: она рисовала ему картину, как в один прекрасный день подъедет в красной лакированной карете, запряженной шестью изабеллами, князь гехелькрамский, он же Руччопуччо, вышлет своего скорохода в шотландской клетчатой ливрее, шелковом переднике с золотой бахромой и в шляпе с цветами, и прикажет спросить: помнит ли Марсебилла, или Эмеренция, - о которой он так долго и тщетно справлялся у всех представителей рода Шнурренбург-Микспиккель, пока, наконец, случайно не узнал, что она урожденная Шнук-Пуккелиг - помнит ли она, Эмеренция, священные минуты в Ницце? Она на этот случай уже приготовила ответ, который будет гласить:
- Государь! В расцвете молодости мы принесли жертву страсти на алтаре наших сердец. Для таких жертвоприношений у нас теперь не стало фимиама! Но алтарь еще стоит. Принесем же теперь на нем жертву дружбе, запас которой у меня для вас неиссякаем.
Затем, пожалованная большим золотым наперсным крестом, она поселится в замке вблизи резиденции, сделается подругой князя, разумеется, только в самом платоническом смысле, будет встречаться с ним исключительно при свидетелях, помирит его с супругой и вообще станет добрым гением правящего дома и всей страны.
Однако и это живописание не удовлетворяло старого барона; он называл его "carmen", желая сказать стихотворение; стихотворений же он никогда особенно не любил. Наконец ему пришла мысль заняться чтением, так как он слыхал, что очень многие убивают этим время. Между тем книги, небольшое собрание которых еще со времен его отца стояло на камине и которые он теперь выбирал наугад, доставляли ему мало утешения. Все в них было слишком длинно и растянуто; подчас автор только на двадцать четвертой странице объяснял то, что имел в виду на первой, или вообще требовал от читателя сосредоточенности, к чему старый барон по преклонности лет никак не мог привыкнуть. Он жаждал разнообразия, развлечения, как некогда в свои юные и веселые годы.