Примечание
За сим следуют главы 11-15, которые благожелательный переплетчик поместил ради динамики рассказа в начале книги. Я обдумал наставления, которые дал мне по секрету этот человек, и решил им следовать, а потому могу гарантировать благосклонному читателю в последующих частях великолепнейший и драгоценнейший материал. "Мюнхгаузен" обещает быть такой книгой, что нельзя понять, как господь бог, не читав ее, справился с сотворением мира.
Немецкая литература, собственно говоря, начинается только с моего Мюнхгаузена. Да поверит благосклонный читатель этим обещаниям! Я должен был бы, конечно, нанять для исполнения их какого-нибудь молодого человека из Гамбурга, Берлина или Лейпцига, но, в конце концов, я подумал: своей ли, чужой ли работы будет этот товарец, цена ему одна, а потому я сэкономил гонорар и комплименты.
ШЕСТНАДЦАТАЯ ГЛАВА
Почему барон Мюнхгаузен зеленел, когда стыдился или гневался
После многих интересных вечеров старый барон снова вспомнил о вопросе, который давно хотел задать. Это был чудный дружеский час; уже несколько дней как Мюнхгаузен касался только таких тем, которые действовали на владельца замка и его дочь наиприятнейшим образом; даже недовольство учителя, казалось, несколько оттаяло.
Поэтому, когда был съеден скудный ужин, состоявший из салата и яиц, хозяин по-приятельски подсел поближе к гостю и сказал:
- Было бы очень любезно с вашей стороны, дорогой Мюнхгаузен, если бы вы угостили нас сегодня достоверной гипотезой относительно ваших разных глаз и вашего позеленения. Невозможно, чтобы вы не обратили внимание на эти чудеса природы; кроме того, вы человек, который задумывается над всем, а потому у вас, наверное, имеется и соответствующая гипотеза.
- У меня нет никакой гипотезы, а я наверняка знаю, в чем тут дело, возразил Мюнхгаузен и приподнял брови, так что голубой и карий глаз выделились еще отчетливее, чем обыкновенно. - Что касается двухцветности моих зрительных органов, то это связано с тайной моего зачатия - не краснейте, сударыня, я больше не буду распространяться на эту тему каковая тайна бросает черную тень на целые периоды моей жизни. Как часто завидовал я поденщику, который в поте лица дробит челюстями твердый кусок черного хлеба, но зато не лишен сладкого утешения: "Ты создан, как все люди, и уйдешь туда, где покоятся твои деды". Но я... увы!.. - Впрочем, прострем завесу над этими безднами. Они глубоки и страшны, бедный Мюнхгаузен!
Друзья мои, о моем голубом и карем глазе я могу сказать вам только следующее: соки или субстанции, или материи, или специи... Господи, как мне начать, чтобы объяснить вам это наглядно, не разоблачая моего так называемого отца?
Или ингредиенты или зелья...
Знаете ли вы, дорогие мои, что такое смеси?
- Не затрудняйтесь, дорогой учитель, - мягко и сердечно сказала барышня, - я вас вполне понимаю.
- О, Господи, какое счастье постоянно понимать друг друга без слов! воскликнул Мюнхгаузен и по обыкновению поцеловал барышне руку. - Значит, я могу не говорить дальше об этом предмете и обращусь сейчас же к объяснению второго феномена, чтобы...
- Но мы теряем от этого! - воскликнули в один голос старый барон и учитель. - Потому что мы решительно ничего не поняли.
Мюнхгаузен откашлялся и ответил:
Римское I: 0,208 глицерина + 0,558 воды + 1,010 углекислоты, высушенной при 110o голубой.
Римское II: 0,035 углекислого натра + 0,312 хлористо-галоидной водородной кислоты + 0,695 глицерина, высушенного при 108o - голубой, склонный к потемнению.
- Поняли?
- Да, это уже яснее! - воскликнули барон и учитель. - Тут хоть есть над чем подумать.
- Итак, довольно о голубом и карем глазе, - сказал Мюнхгаузен. - Что же касается того, что я зеленею, когда другие люди краснеют, то я приобрел это свойство в связи с ужасными, трагическими превратностями в любви. Если для вас не утомительно, то я изложу вам вкратце мои любовные приключения.
- Мюнхгаузен, вы - и любовь, это должно быть нечто величественное! воскликнула барышня, сверкая глазами.
- Да, фрейлейн, это было исключительное зрелище, - ответил Мюнхгаузен. - И потому оно было особенно исключительным, что я занимался любовью не на авось, как прочие молодые люди, а по определенному плану. С тех пор как я мыслю, я всегда обладал ясным сознанием; все душевные силы хранились во мне порознь, как снадобья в аптечных банках; у меня бывали дни, когда я мозгом выводил умозаключения, воображением рисовал золотые воздушные замки и в то же время отдавался неопределенным ощущениям. Так мне удалось создать в себе из отдельных составных частей тот могущественный аффект, который обычно захватывает людей врасплох, как ночной пожар, и подготовить себя окончательно для главной страсти своей жизни. Я уже становился взрослым, и мне было ясно, что любовь состоит из чувственности, одухотворенности, сентиментальности, фантазии, эгоизма и самопожертвования, - значит, из шести элементов, которые я должен был выработать в себе один за другим.
В этот период моей удивительно непоседливой юности я жил во дворце одного франконского прелата, который потерял свою епархию в связи с насильственным переворотом в тамошнем управлении, но сохранил большую часть своих доходов и потому мог проводить жизнь в полном удовольствии. Этот старый господин особенно ценил лакомый стол, и мое назначение заключалось в том, чтобы доставлять ему это наслаждение. Я растапливал огонь в очаге, полоскал предназначенные для яств сосуды, пускал в ход машину, к которой был прикреплен вертел, коротко сказать и без обиняков, я был у прелата _поваренком_, но поваренком философствующим.
Прелат исходил из принципа, что всякая кухарка готовит хорошо только в первые шесть месяцев своей службы, после чего она начинает распускаться. Поэтому он менял кухарку каждое полугодие, и я скоро понял, что если я выдержу у него только три года, то смогу за шесть полугодий изучить с его кухарками все шесть элементов любви. Ибо в этой кухне был установлен обычай, что кухарка должна любить поваренка. Следовательно, не могло быть никаких затруднений.
Подготовительным курсом, как само собой понятно, должна была быть чувственность.
Барышня хотела подняться, но Мюнхгаузен удержал ее и сказал:
- И теперь ничего не бойтесь, высокочтимая: я не сообщу об этом периоде моей жизни ничего такого, чего нельзя было бы выслушать даже в пансионе для благородных девиц. В то время служила на кухне старая Валли, как говорят, внебрачная дочь Люцинды Шлегель. Челядь называла ее "сомневающейся", так как, будучи безобразной и поблекшей, она сомневалась в том, что найдет мужа (*41).
Если ее послушать, то можно было действительно подумать, что она вела раньше довольно свободный образ жизни, так как выражалась она в достаточной мере нагло и непристойно. Но кучер, который был в своем роде зубоскал, утверждал, что он знает ее давно, что она смолоду была уродиной и уже поэтому чиста от греха. А что до ее непристойностей, то это, как болезнь у кур, которые кукарекают, не приобретая этими голосовыми упражнениями ничего петушиного.
В наших отношениях мы соблюдали только кухонный этикет; вряд ли мы хоть раз пожали друг другу руку. Тем не менее я узнал от нее, что такое чувственность, т.е. чувство как раз обратное тому, которое я испытывал, видя и слушая скептическую старуху. Правда, она впоследствии распространяла слух, будто мы были с нею в нежных отношениях, будто она называла меня Цезарем (*42), так как мое крестное имя звучало слишком прозаично, и тому подобные басни, в которых нет ни слова правды.
Чувственность я изучил, таким образом, теоретически. Валли ушла, и место кухарки заняла Серафина (*43). Она ругательски ругала свою предшественницу, а про себя говорила, что она воплощенное олицетворение женственности, на которую Валли была лишь жалкой карикатурой. Она носила серо-желтую шаль и, к сожалению, уже тоже вступила в "железный век" жизни, хотя и была взята из Молодой Германии. Удивительно женственное существо была эта серафическая Серафина. Но ею одною, так сказать, одним выстрелом, я убил сразу двух зайцев, потому что одолел одновременно и одухотворенность, и сентиментальность. Я получил от нее большую пользу, сэкономив таким образом целое полугодие. Наша связь началась так. Я шпиговал зайца с одной стороны, а она - с другой. Тут она стыдливо подняла глаза, взглянула на меня таким душевным взглядом, что сердце у меня ушло в живот, и спросила: