Выбрать главу

Когда Эмеренция чихает, это для меня поэма; но в то же время мои чувства держатся особняком; они как бы застывают, не касаются моего уважения к ней и живут, так сказать, своим домком. Короче говоря (ибо между друзьями, как вы сами прямодушно и сердечно заявили, должна царить откровенность), ваша божественная дочь, несмотря на все уважение, которое я к ней питаю, мне глубоко отвратительна.

- В сущности, как отец, я должен был бы на это обидеться, - сказал старый барон. - Но мне, главным образом, важно, чтобы между вами не вышло марьяжа, и потому я рад, что вы терпеть не можете Ренцель. Бог с вами, говорите ей "ты" сколько вам угодно. Разумеется, между нами, а не при учителе. Сначала я решил, что в качестве зятя вы были бы для меня желанной опорой в старости, но после того как обнаружились в вас эти странные игры природы, дело изменилось. Правда, меня в вас уже больше ничего не пугает. Когда после ваших таинственных экспериментов вы издаете чертовски минеральный запах, точно Нендорф, Пуон и Ахен, вместе взятые (*70), то я говорю себе: "Ничего не значит: великие люди имеют свои странности" - и беру двойную понюшку доппельмопса. Я действительно считаю вас великим человеком, но... да будет это сказано в третий раз: между друзьями должна царить откровенность... и... и хотя я признаю все ваши достоинства... вы стали для меня субъектом, к которому я питаю прямо-таки внутреннее отвращение.

Щеки Мюнхгаузена сделались изумрудными, разноцветные глаза и щурились и сверкали от слез. Он с глубоким волнением схватил руку барона, прижал ее к сердцу и воскликнул:

- Как я вам благодарен за это откровенное признание! Разве мужественная манера высказывать свободно все, что у тебя на сердце, не стоит выше, чем подгнившая чувствительность и вежливая робость, у которой в груди - змеи, а на устах - соловьи?

- Разве истинный немец не может сказать истинному немцу: "Ты олух" - и в то же время жить с ним душа в душу? - горячо воскликнул старый барон.

- Разве я не могу считать вас старым простофилей и тем не менее любить вас от всего сердца? - крикнул Мюнхгаузен.

- Брат! - зарыдал старый барон и бросился гостю на шею. - Разрази меня господь, если твое общество не опротивело мне хуже горькой редьки. Я думал, что ты заменишь мне журналы, но от раза до раза ты кажешься мне вздорнее всякого журнала.

- Неужели ты думаешь, брат, - возразил г-н фон Мюнхгаузен и исцеловал хозяина, - что я хоть час остался бы с тобой и твоей прокисшей дочерью, если бы у меня было где преклонить голову и что пожевать?

Взволнованные приятели долго лежали друг у друга в объятиях. Первым до известной степени овладел собой хозяин и пробормотал:

- Итак - мой брат?

- Твой брат! - прошептал гость.

- И в самом дерзновенном смысле слова!

Вошел учитель. Новоиспеченные друзья отерли слезы, а учитель произнес:

- Баронесса послала меня спросить, придется ли ей выслушать еще какие-нибудь неприятные намеки, если она вернется?

Барон отправил посланца обратно с успокоительными заверениями, а также с сообщением, что в комнате царит величайшая взаимная откровенность.

Когда барышня появилась, все еще с легким румянцем на щеках, Мюнхгаузен пошел ей навстречу, поцеловал у нее по своему обыкновению руку и серьезно сказал:

- Никакого марьяжа, моя Диотима-Эмеренция!

- Никакого марьяжа, учитель, - с достоинством ответила барышня.

Так стояли эти молодые люди, взявшись за руки, без всяких любовных или брачных намерений. Отец подошел к ним, положил десницу, как бы благословляя, на их сплетенные руки, взглянул на небо и воскликнул:

- Никогда в жизни, никакого марьяжа!

Умиление, царившее в этот вечер, не имело границ. Козы на Геликоне были позабыты. Никто из трех лиц, так близко подошедших друг к другу по пути откровенности, не смог проглотить ни куска. Учитель, ничего не понимавший во всем происшествии, один уплел весь ужин.

Из глубокомысленных замечаний, сделанных в этот вечер Мюнхгаузеном, история сохранила следующие:

- Наша эпоха требует правды, всей правды, ничего, кроме правды. Дойдет до того, что никто не будет обижаться на другого за пощечину, если таковая дана с искренним убеждением. Долой тайну корреспонденции, долой фамильные секреты! Все эти устаревшие понятия должны отпасть. Все должно стать публичным. Столбцы газет не должны быть закрыты даже для известий из того места, куда сам Карл Пятый, к своему сожалению, не мог послать никого в неурочный час.

- Что это за место? - спросила барышня.

- По-еврейски это называется: геенна, - ответил г-н фон Мюнхгаузен.

- Ах, так, - заметила барышня и сделала вид, что она вполне поняла Мюнхгаузена.

Тот продолжал:

- Все должно стать публичным для нового поколения жрецов правды! Конечно, господь бог скрыл мозг и сердце под покровом костей, кожи и мяса, и потому человечество долгое время считало нужным утаивать многое из того, что занимало мозг и сердце, но это была ошибка: при сотворении мира просто была допущена оплошность. По идее, грудь и голова должны были быть снабжены стеклянными заслонками, но их забыли сделать при тогдашней спешке. Я знаю это от Нострадамуса, с которым я недавно беседовал, а ему сказал сам господь.

- Кто такой Нострадамус? (*71) - спросил старый барон.

- Отставной профессор естественной истории в Лейдене, - ответил г-н фон Мюнхгаузен, взял свечу и откланялся.

После ухода Мюнхгаузена барышня обратилась к барону:

- Отец! Чтобы намеки, заставившие меня сегодня удалиться из комнаты, никогда больше не повторялись, я хочу, как только г-н учитель удалится, сделать вам одно важное признание.

Учитель вышел, пробормотав:

- Сегодня я приму окончательное решение.

Но старый барон, погруженный в свои мысли, не слыхал слов дочери и сказал:

- Перегородка упала, теперь я все себе уясню, - после чего покинул комнату.

Эмеренция, собираясь сделать свое важное признание, повернулась лицом к стене, чтобы избежать взглядов отца, или, как она говорила, из женской стыдливости. Поэтому она не заметила его ухода и долгое время выкладывала свои интимнейшие сердечные тайны перед глухой стеной, пока в горячем порыве внезапно не обернулась и не увидела, что у нее нет, да, по-видимому, и не было, слушателя. Слово застряло у нее на губах, а остаток признания - в сердце; молча и обиженно отыскала она свое ложе.

ВТОРАЯ ГЛАВА

Автор дает несколько необходимых разъяснений

Чтобы не делать тайн замка, который я и в дальнейшем буду называть Шник-Шнак-Шнур (ибо я и многое другое, что встречается в этой истории, не могу назвать своим именем), - словом, чтобы не делать тайн означенного замка чрезмерно непроницаемыми, я должен здесь частично сообщить, что эти три действующих лица имели в виду в своих речах.

Не успел еще Мюнхгаузен как следует обжиться в родовом замке Шнук-Пуккелиг-Эрбсеншейхеров из Дубравы у Варцентроста, как его присутствие заметно и самым различным образом отразилось на настроении барона, его дочери и учителя, ибо вообще выдающаяся личность никогда не вступает в какую-нибудь среду без того, чтобы не изменить царящих в ней отношений. До прибытия Мюнхгаузена кружок нашего замка тихо питался своими бесстрастными фантазиями; но с тех пор это идиллическое состояние нарушилось, или, вернее, трое академиков Шник-Шнак-Шнура пребывали в восторженных сердцебиениях, жгучем любопытстве и серьезном самонаблюдении.

На долю Эмеренции выпали восторженные сердцебиения. Она узнала Руччопуччо, бирмана из Сиены (в сущности, претендента на гехелькрамский престол), сквозь все покровы, в которые каприз или глубокий расчет заставили его облечься. Женское сердце - это непогрешимый указатель во всех таких случаях. Дамаянти тотчас же узнала в вознице царя Ритупарны своего супруга Наля, а Теодолинда Баварская, поднося кубок своему мнимому свату, не преминула опознать в нем предназначенного ей жениха Аутхарита, короля лангобардов, - и не много времени понадобилось, чтобы Эмеренция сообразила, как обстоит дело... со слугой Карлом Буттерфогелем.