…Из улицы Архипова задним ходом выползли катки, с них слезли и как-то исчезли, растворились дружинники. Следом начали выходить на Хмельницкого и поворачивать к метро «Площадь Ногина» энергично жестикулирующие мужчины и женщины. Мужчины на ходу снимали с макушек кипы — круглые мелкие шапочки, приколотые к волосам дамскими шпильками-«невидимками»…
Тут я застрял на странице каталога, вся площадь которой была отдана детальнейшему фотоизображению часов. Часы лежали на белоснежной салфетке. На заднем плане видна была граненая рюмка, до половины наполненная рубиновой жидкостью. Сами часы представляли собой плоский цилиндр, сверкающий по ободу полированным серебром. В тонкие ушки был продет узкий, отчасти сохранявший форму запястья ремешок с маленькой пряжкой. Простые черные римские цифры обрамляли круг. Внизу, на месте шестерки, был циферблат маленький, с секундной стрелкой. А вверху, под красным числом «12», мелкими завитками тянулась надпись «Павелъ Буре». Стрелки в виде маленьких копий показывали пять часов, подпись к картинке была краткая и ясная: «Пора, господа!»
…Странные предметы, не существовавшие в окружающей жизни, возникали на тонких и гладких страницах.
Целлулоидные и картонные воротнички, которые следовало пристегивать к мужским рубашкам особыми эмалевыми запонками.
Часто простроченные во всех направлениях дамские корсеты, которые, будучи лишены телесного наполнения, напоминали скелеты морских чудовищ — смотреть, кто не видел, фильм «Левиафан».
Плетеные корзины для пикников с откидывающимися при открытых крышках полочками и с посудой из германского грубого фаянса в гнездах.
Итальянские гармоники с колокольчиками и перламутровыми украшениями, сделанные любовью простого народа русским национальным инструментом.
Вдруг, на трех разворотах — варианты набора для путешественников.
Все те же гетры «для велосипедной езды» и на той же странице складные стаканчики в пандан к флягам, «чтобы промочить горло на пленэре», «шофэрские» перчатки с раструбами от запястья до локтя и клетчатые картузы из английской грубой шерсти, с козырьками спереди и сзади, известные во всем мире как «кепки Шерлока Холмса», а в остроумной России как «здравствуй и прощай», пледы из едва ли существующей на самом деле Исландии и занимавшее целую страницу шерстяное «егеровское белье для самой холодной погоды» не от слова «егерь», а от фамилии «Егер», плотного сложения господин в тугих кальсонах, обтягивавших выпуклые икры, гордо позировал перед зеркалом — возможно, это и был сам Егер, зеленовато-бежевые охотничьи, мужские и дамские, пальто-накидки с прорезями для рук из «ткани, пропитанной каучуком по способу мистера Макинтоша» и маленькие револьверы «велодог» бельгийского и американского производства для «защиты от сделавшихся дикими бездомных собак и опасных бродяг»…
Еле я расстался с «предложениями для господ путешественников».
Расстаться вообще с каталогом было невозможно.
Жизнь моя совершенно переменилась с появлением в ней этого мягкого тома, этого собрания соблазнов.
Я уже как бы не жил в 1972 году в Москве развитого социализма.
Как бы не ходил на службу в качестве бездарного сотрудника в секретный научный институт у Красных Ворот.
Как бы не выпивал в стекляшке поблизости в обеденный перерыв рюмку-другую дешевого коньяка — тогда это было еще возможно.
Как бы не закусывал там же кукурузной кашей с сардельками, а перед зарплатой как бы не ограничивался кашей.
Как бы не упрашивал сапожника в Армянском переулке починить в сотый раз единственные на лето и зиму ботинки, уже не поддававшиеся починке, — только за комнату в коммуналке я платил хозяйке треть научной зарплаты.
Как бы все это расплылось, растеклось, как часы у Дали.
Я прибегал домой, на Маросейку — благо от Красных Ворот пешком рукой подать и можно не тратить 4 копейки на троллейбус.
Жена уже жарила на общей кухне филе трески, покупавшееся гигантскими глыбами впрок. К нему шло болгарское лечо.
Запах жарившейся трески коммуналка терпела безропотно — другие ужины пахли не лучше. Чего стоила только квашеная капуста, которой питались многодетные Тимченки, — от ее запаха текли слезы.
Но я ничего не чувствовал.
На подоконнике лежал «Мюр и Мерилиз» осенне-зимнего сезона 1913 года, я сидел на табуретке перед подоконником, упираясь коленями в стенку, и видел подлинную жизнь.