— А Бивису?
Александра Генриховна предостерегающе сдвигает брови.
— Ну и характер у тебя.
— У меня прекрасный характер, — раздраженно шипит Александра Генриховна. — Мягкий, уступчивый, уравновешенный. — Ей приходится перевести дыхание. — Идеальный, — заканчивает она твердо. — Во всяком случае, для жены писателя. Хотя я, признаться, никогда не понимала, зачем писателям жена.
— Вести хозяйство? — предполагает писатель.
— Ну и кто у нас ведет хозяйство?
Какое-то время оба молчат, поглощенные борьбой с пельменями. Появившийся из коридора Бивис зевает, потягивается и ловко прыгает на диван, Александра Генриховна поощрительно улыбается.
— Один мужик влюбился без малейшей надежды, — покашляв, начинает писатель. — Он всё перепробовал: песни, подвиги и даже деньги, но женщине было всё равно. Тогда он нашел себе шамана или парапсихолога — что-то в этом роде…
— Лучше бы он нашел себе психоаналитика, — бормочет Александра Генриховна.
— И стал брать уроки, или как это у них называется. Ну и, понятно, вскоре сам стал очень крутым шаманом.
— Или парапсихологом.
— Короче, у него появилась возможность приворожить эту проклятую бабу. Чтобы любила и не фокусничала.
— Ты спятил, синичка, — говорит Александра Генриховна ошеломленно. — Ты же мне «Руслана и Людмилу» пересказываешь.
— Это мне как-то не пришло в голову, — говорит писатель огорченно. — Он встает и принимается убирать со стола. — Вот для чего нужна жена писателю, — добавляет он задумчиво. — А как по-твоему, можно сделать ремейк? Перевести со стихов на прозу?
— Стихи в переводе — это ужас что, а не стихи, — сообщает Зарик потолку, отбрасывая книжку.
Яркий брикет книги шлепается на мягкую кожу дивана.
— Какая чушь, — говорит Кира равнодушно.
— Вовсе не чушь, — оправдывается писатель. — Не все же филологи. Пока они поймут, что это «Руслан и Людмила», успеют прочесть и удивиться. — Он смотрит на Бивиса, который стоит на краю дивана в позе геральдического животного и, очевидно, раздумывает, лезть ли на подоконник. — А может, и не поймут, — говорит он с надеждой. Он переводит взгляд на жену, приглядывается и виновато пожимает плечами. — В этом смысл брака, — говорит он. — Мы ведь должны всем делиться? — Александра Генриховна хмыкает. — Ладно, не всем, — уточняет писатель. — Тем, чем хотим поделиться. Если бы ты мне что-нибудь рассказывала, я бы тоже слушал.
— Я что хочу сказать, — говорит она неуверенно. — Я так думаю, дело не в крысах. Не только в крысах.
Писатель молчит. Ободренная, Александра Генриховна продолжает:
— Это делается преднамеренно. Но осторожно, так, чтобы не бросалось в глаза. Всё вроде цело, но каждый день что-то оказывается не на своем месте. Парк тот же самый, город тот же самый, но словно всё из песка — а по песку ветер гуляет. Как они, интересно, это делают? Будто реквизит по сцене таскают.
— Кто они? — спрашивает писатель терпеливо, ласково, оскорбительно.
— Откуда я знаю? — огрызается Александра Генриховна, мгновенно уловив оскорбление, а не терпение и ласку. — Эти крысы сбили меня с толку, — продолжает она задумчиво. — Крысы-то, может, настоящие. Вот и бегут.
— Почему бегут?
— Потому что кораблик тонет. — Она отворачивается к окну. — Может, это знак. Послание.
— Какое послание?
— Какое! — говорит Александра Генриховна негодующе. — Прочти и удавись, вот какое.
Писатель молчит, мнется.
— Так как насчет смертной казни? — спрашивает он наконец.
Аристид Иванович выключает радио.
— Не пьет ничего крепче кефира, а всё туда же, — говорит он неприязненно. — Экспериментатор! — Он кивает сидящей на полу собаке. — Что молчишь, лабораторное животное?
Собака молчит и смотрит на старика снизу вверх. Аристид Иванович молчит и смотрит на собаку сверху вниз.
Если смотреть на город сверху, он может показаться лабиринтом, по которому бегут бедные белые мыши. Или наваждением, сном слишком много прочитавшего и выпившего мечтателя. Или негодной декорацией, покинутым древним цирком — так что даже машины, уже многочисленные в ранний утренний час, превращаются в обломки камней либо, пробираясь среди развалин, воспроизводят терпеливую суету насекомых. А не похож ли город на труп, покорно распростершийся по столу прозекторской: он еще не выпотрошен, уверенная рука пока не обнажила его внутренности, жилы коммуникаций, но кое-где уже вспорот асфальт, воткнуты крючья, оттянута зажимом серая кожа, — а кое-где небрежно наложенные швы отмечают места предыдущих операций, намекая на возможность для составленного из мертвых кусков тела подняться когда-нибудь детищем нового Франкенштейна.