— Но почему именно ты?
— Может, шубу тебе купим?
— Шубу?
— Зима на носу, — заботливо объясняет писатель. — Ты такая слабенькая, тебе нужна шуба. Плюс от шубы настроение улучшается.
— Да что с тобой? — говорит Александра Генриховна раздраженно. — То Стерн, то шуба. Я прекрасно себя чувствую.
— Вот видишь, — замечает писатель огорченно, укоризненно, — какая ты нервная. А купим шубу — сразу станешь спокойнее. — Он закуривает. — А до шубы, — говорит он с надеждой, — попей какие-нибудь витамины и настойку боярышника.
— А то я ее не пью!
— Ты ее теперь пей не как раньше, а в виде лекарства.
Александра Генриховна хочет ответить, но, передумав, выразительно разглядывает потолок. На потолке
застыли желтые пятна света от лампы. Зарик переводит взгляд на коричневую аптечную бутылочку с белой этикеткой.
— Ой, нельзя с антибиотиками, — говорит он, отвинчивая крышку. — Ну ничего, я полглотка, в виде лекарства. — Он осторожно отпивает, ставит фурик на придвинутый к постели стул. У него самого вид уже не такой больной, глаза, хоть и мутные, глядят по сторонам с некоторым интересом. — Стану большим ученым, — рассудительно продолжает он, — никому мало не покажется. Читать буду только лекции собственного сочинения, и никаких стихов. — Он закашливается. Кашель по-прежнему ужасающе гулок. — От стихов вон чего с людьми происходит. — Он обессиленно вытягивается, закрывает глаза. Потом, не открывая глаз, закидывает руку — и нащупывает в изголовье книгу. Блеклый утренний свет слабо плещется на ее переплете, на худой руке, изуродованной старостью и болезнью. Аристид Иванович устраивается в постели поудобнее, удовлетворенно вздыхает. Банкир отворачивается от окна.
— Папа, ты когда-нибудь пробовал писать?
— Как все, — отвечает Аристид Иванович. — В четырнадцать лет.
— И получалось?
— В четырнадцать лет вообще ничего не получается, не только это.
— А потом тебе не хотелось?
— Так я же и писал, — говорит Аристид Иванович с некоторым удивлением.
— Ты писал научные труды.
— И что?
— У научных трудов своя специфика.
— Никогда об этом не задумывался, — говорит Аристид Иванович, поразмыслив. — То, что я делал, вполне удовлетворяло моим потребностям. Может быть, слишком скромным, — добавляет он скромно.
— Папа, но потребность ученого — установить истину.
— И что?
— А писатель пишет, потому что пишет.
— Вздор какой, — говорит старикашка и сердито вертится. — Дай мне сигареты. — Он отшвыривает подальше пустую пачку. — Поэтому они сейчас и пишут как пишут. Чтобы исследовать — и чтобы сочинять — нужно не так много: талант и чувство меры. — Он кашляет, закуривает. — Исследуешь ты истину или создаешь новую — это вопрос метода. У каждого таланта, как у человека, свой темперамент. — Он с трудом переводит дыхание. — А когда нет ни совести, ни воображения, получается современная литература.
— Они не такие плохие, — замечает банкир.
— Охота тебе за сброд заступаться.
Банкир возвращается к окну, во что-то всматривается.
— Папа, а как ты думаешь, — говорит он неуверенно, — что, если я…
Аристид Иванович думает о своем.
— У твоей жены больной вид, — сообщает он, не дослушав. — Может быть, это ее нужно отправить в Швейцарию?
— Вы двое меня в могилу вколотите, — говорит банкир огорченно. — Всё я предлагал, ничего она не хочет. Откуда мне знать, что с ней, если она ни на что не жалуется?
Аристид Иванович кряхтит.
— Я понимаю, ей скучно, — продолжает банкир. — Наверное, я слишком много работаю. Меня все время нет. — Он поворачивается к окну спиной. — Но у меня нет уверенности, что она этим недовольна.
Аристид Иванович кашляет, отмахивается от сигаретного дыма.
— Возможно, вам действительно нужен ребенок, — говорит он. — Так о чем ты хотел спросить?
— Ничего, — говорит банкир, — ерунда. Я сам уже не помню. Перестань наконец столько курить.
Аристид Иванович отмахивается сигаретой. Как самолет в небе, горящая сигарета оставляет в воздухе белый след.
Писатель разгоняет дым и чихает.
Он сидит в кухне на диване, лениво чешет спину скребком и другой рукой — в ней еще и сигарета — листает толстую разбухшую книжку, лежащую у него на коленях. Сегодня он полуодет: на нем косо застегнутая рубашка и белый носок на одной ноге. Вид у него подавленный.
— Ерунда какая-то, — говорит он и трет ногой в носке о босую ногу. — Сублимация.
Он зевает, с тоской смотрит в окно. Смотрит на часы. Переворачивает сразу несколько страниц.