— Палка, значит, не захламляет.
— Это был опыт.
— И у меня опыт.
— Не ври, ты просто докурила. Такими опытами весь город усыпан.
Он аккуратно достает окурок из лужи, заворачивает его в желтый лист клена и озирается.
— До чего ж ты зануда, — говорит девица Пухова с удивлением. — Ближайшая урна знаешь где?
— Нет, — говорит студент Соколов.
— Вот и я не знаю.
— Ты такая злая, — начинает студент Соколов.
— Все мы, тощие, такие, — говорит девица Пухова демонически.
— Или еще хуже. — Взгляд писателя уходит в мрачные глубины стакана. Там блещет и вздрагивает и, кажется, зовет ясным стеклянным голоском. У взгляда кружится голова, перехватывает дыхание; он падает вниз сорвавшимся с обрыва человечком. Писатель жмурится и делает большой глоток. — Я как будто в глухой степи с волками собеседуюсь, — говорит он. — Eй-бoгy.
Надменный смеется. Лысый улыбается смущенно и сочувственно.
— Я придумал сюжет, — начинает писатель, оживляясь.
Оживившись, Зарик вытягивает из большого желтого пакета глазированный сырок.
— Ну как ты? — спрашивает Майк.
— Нормально, — хрипит Зарик. — И на нашей улице Вязов будет праздник.
Лиза сурово оглядывает комнату.
— Есть у тебя тряпка? — спрашивает она.
— Ты такие вопросы задаешь, — бормочет Зарик, съеживаясь под одеялом. — У меня температура.
— Тем более вредно дышать пылью.
— Это не пыль, это конденсат времени.
— Ах вот как. — Лиза проводит пальцем по книжным корешкам и негодующе смотрит сперва на палец, потом — на Зарика. Зарик кряхтит и стонет.
— Это из-за крыс, — говорит Майк, — пыль тут ни при чем. Придется крысоморку вызывать, я еще когда говорил.
— Если ты скажешь это еще раз, я закричу.
— Ты собственной головы лишишься и скажешь, что так и было, — говорит Майк сердито. Он заводит за ухо прядь распущенных волос и задумчиво смотрит на Зарика. — Может, мне выстричь челку?
— Челку выстрижешь когда-нибудь потом, — отзывается Зарик. — В сорок лет, когда будешь старый и никому не нужный.
— Это поможет?
— В сорок лет ничто не поможет, но тебе уже будет наплевать.
Они молчат и не смотрят друг на друга. В темной — горит только лампа над изголовьем кровати — комнате что-то шуршит и поскрипывает; иногда звук становится похожим на крепкий стук когтей, иногда его перебивает визгливый крик тормозов на улице. В углах лежат, мирно смешавшись с пылью, густые тени — может быть, именно пыль придает им такой глубокий насыщенный цвет. Внутри выключенного телевизора раздается глухой щелчок.
— Крыс! — кричит Майк. — Крыс ты видишь или не видишь?
— Перестань, — говорит Лиза, — он же болен.
— Не настолько он болен, чтобы бредить.
— Я тебе сто раз говорил, что это не крысы, — говорит Зарик.
— А что же это?
— Зрительные образы.
Майк делает глубокий вдох.
— Замечательно, — говорит он потом. — Образы. Они шевелятся?
— Шевелятся.
— Напугать тебя могут?
— Могут, — кивает Зарик.
— А укусить?
— Укусить, наверное, тоже.
— Так если они могут шевелиться, пугать и кусать, — говорит Майк торжествующе, — чем они тогда отличаются от настоящих?
— Ничем, — говорит Зарик спокойно. — Кроме того, что они не настоящие.
Поудобнее прислонившись к стене, Лиза перебирает рассыпанные по постели книги и улыбается.
— Он ненормальный, — говорит Лиза.
— Ты ненормальный, — говорит Майк.
— Я ненормальный, — хрипло соглашается Зарик. — Всё к лучшему.
— И что же делать? — спрашивает Майк у сестры.
— Что ж тут поделаешь, — уныло говорит Зарик. — Из ненормального можно стать нормальным только путем разрушения собственной личности.
— Придется потерпеть, — говорит Лиза сухо.
— Корова терпела, да околела, — огрызается Майк.
— Кобыла, — поправляет Зарик, — и не околела, а упала.
— Чего?
— Это пословица, — объясняет Зарик охотно. — Держалась кобыла за оглобли, да упала. Говорится в ответ на призыв «держись».
— Понятно, — говорит Майк. Он смотрит поверх головы Зарика. Пятна теней на стене мерно раскачиваются, и кажется, что стена вибрирует. Можно вообразить, что она дрожит все сильнее, еще немного — пойдут трещины, осядет фундамент, обрушатся перекрытия, обломками кирпича, балок, мебели умерший дом распластается по зeмле, и очень скоро сквозь истлевшие страницы книг прорастет трава и терпеливые звери устроят во внутренностях платяных шкафов норы, гнезда и логова. Где-то резко звенит стекло. По ту сторону потолка тяжело топочут чьи-то ноги.
— Тру-ру, — говорит Зарик, очнувшись. — Не страшно ль иногда становится на свете?
— Очень страшно, — говорит Белинский с крайним презрением.
«И разве не прискорбно, что в стране, называющей себя цивилизованной, столько сторонников смертной казни?» — вздыхает противный задушевный голос из радио. Белинского передергивает. Лысый растерянно моргает.
— Ведь это действительно проблема, — говорит лысый.
— Это твоя проблема?
— Всякое случается, — замечает писатель.
Графин с водкой на их столике приметно опустел. Над головами сидящих плавает густой туман сигаретного дыма. Задохнувшись, взгляд чихает и кашляет, его покрасневшие глаза слезятся. Закрыв рот и нос ладонью, он соскальзывает вниз по тусклому стеклу окна.
«Америка, например, цивилизованная страна, — возражает радио другим, но тоже противным и задушевным голосом, — но возьмите статистику: в штатах, где существует смертная казнь, убийств и изнасилований гораздо меньше. Согласно исследованиям, приведение в исполнение каждого смертного приговора спасает как минимум восемнадцать жизней потенциальных жертв».
— Ничего себе, — говорит писатель пораженно.
— Наверняка вранье, — отзывается Белинский. — И почему они по любому поводу ссылаются на Америку?
— На кого же им ссылаться? — пожимает плечами лысый.
— Да, — соглашается писатель, — у нас со статистикой не очень. Интересно, а какой у них процент судебных ошибок?
— Кто может это знать? — говорит Белинский. — Отправят на небо, а там Господь разберется.
«Кто дал нам право лишать человека жизни, которую дали не мы? — возмущенно спрашивает радио и само же себе отвечает: — Это демагогия. Вы же допускаете войну, убийство в мирных целях? По-вашему, можно сбросить на человека бомбу за грехи его правительства, а какой-нибудь маньяк, убийца детей пусть живет?»
— И патологоанатом остался бы жив, — неожиданно говорит лысый, что-то додумав.
— А судебные ошибки? — говорит писатель, тоже что-то додумав.
«Опасность освободить убийцу и осудить невиновного приблизительно одинакова», — сообщает радио.
Писатель прислушивается.
— Один мужик садится пожизненно, — заводит он. — Сидит-сидит, пишет кучу книг под псевдонимом, получает Нобелевскую… Наконец узнают, кто он такой, устраивают кампанию за пересмотр дела, газеты пишут, что он осужден по ошибке, апелляции, то-се… И вот его оправдывают и выпускают, но фишка в том, что он на самом деле виновен. Скажем, он маньяк, убивавший детей. Или он и вправду сел безвинно, но пока сидел, спятил. И когда вышел, стал маньяком.
— Тебе бы не романы писать, — бормочет Белинский, — а законопроекты.
— А какой у него будет псевдоним? — спрашивает лысый.
— Что-нибудь трогательное. А мораль такая, что в ином дерьме невозможно разобраться. Никто не знает, как лучше.
— Богато, — говорит Белинский. — Знаешь, ты слишком мало времени уделяешь сублимации.
— Серьезно? — обеспокоенно спрашивает писатель.
— У тебя проблема не с сюжетом, а с фактурой. Нужно что-то пропустить через себя, пережить — но в голове, а не в реальности, — чтобы книга получилась живой.
— Да зачем ей быть живой?
— Ну извини, — говорит Белинский холодно. — Я думал, ты писатель.
— Я писатель, — говорит писатель, вспыхнув.