— Но тебе придется их есть, — говорит Лиза.
Брат и сестра смотрят друг на друга поверх брошенной на стол коробки.
— Почему?
— Потому что ничего другого все равно нет.
Майк поворачивается, протягивает руку, тянется, качаясь на стуле, дотягивается и открывает дверцу холодильника. Очень долго смотрит.
— Да, — говорит он хмуро, — родаки на даче — в этом есть свои неудобства. Ну, ты у себя в баре поешь, и я где-нибудь. Отключить его?
— А пиво куда будем ставить?
— Даже пива нет, — говорит Майк.
Лиза высыпает мюсли в глубокую желтую чашку и аккуратно выбирает орехи.
— Держи.
— То орехи есть, то пиво, — говорит Майк. — Никогда сразу. — Набив рот орехами, он смотрит в окно и наматывает на палец прядь своих длинных светлых волос. — А Зарик сейчас учится, — говорит он с полным ртом.
— Если не проспал.
— Нет, — говорит Майк, — я вставал писать и видел, как он бежит на автобус.
— Ты что, в окошко писал?
— Ты грубая, — говорит Майк, — я пожалуюсь маме. Я подошел посмотреть, что в мире, и увидел Зарика. Я ему покричал, но он спешил.
Посреди длинного узкого коридора спешащий Зарик наталкивается на худую даму.
— Простите, Александра Генриховна, — говорит Зарик. — Я проспал.
— Ничего страшного, — говорит худая дама. — В конце концов, не посещать мои лекции — ваше священное право.
Зарик бежит дальше по коридору и смотрит себе под ноги и, поворачивая, едва не сбивает с ног своего научного руководителя. Профессор в бархатном фиалковом пиджаке берет его под руку и за спинами снующей толпы погружается в пучины слов. Профессор доброжелателен, Зарик покачивается, в двух шагах от них открывается дверь аудитории, и в дверном проеме, завидев бархатного профессора, медлительно жестикулирует лысый человечек. Мимо бежит толпа, слов не слышно.
— Я тебя плохо слышу, — говорит взлохмаченный старикашка. — Но, кажется, понимаю.
Он сидит в кресле у окна; в одной руке у него телефонная трубка, в другой — сигарета и высокий стакан с чем-то бледно-желтым. На коленях у него лежит раскрытая книга, в кресле за спиной, изогнувшись, спит собака. Собака похрапывает. Старикашка старается подавить кашель.
— Нет, это Филька храпит, — говорит он. — А говорят, что собаки не храпят. Вот так и со всем остальным.
Старикашка отхлебывает, ставит стакан на стол, стряхивает пепел.
— Возможно, ты права, — говорит он. — Мы живы, только пока чему-то удивляемся, а удивление бывает радостным или печальным. Я прочел утром в газете о бомже, который провалился в мусоропровод, но его вытащили, целым и невредимым. Ни одной царапины. А кто-то, допустим, не вернется из похода в булочную. Кстати, пойдешь с нами прогуляться? Купим хлеба, а потом пошуршим в парке листьями.
Он смахивает упавший на страницу пепел. И за окном пролетает желтенький лист.
Майк смотрит ему вслед, потом — на бутылку пива в своей руке. Лист улетел. Бутылка уже полупуста. Рядом банкир в длинном светлом пальто покупает в киоске «Мarlborо» сигареты. Из кармана пальто торчит сложенный вдвое цветной журнал. «Привет», — говорит Майк. «Привет», — говорит банкир, доставая сигарету.
Наполовину выкуренная непотушенная сигарета медленно тлеет в большой хрустальной чашке неизвестного назначения. Может быть, такую чашку можно наполнить салатом, клубникой или мюсли. Но она наполнена окурками и пеплом. Это пепельница.
Сидя на широком подоконнике, рыжая женщина смотрит в окно на парк и разговаривает по телефону.
— Я их видела, — говорит она, — они всюду. Вы опять кашляете, Аристид Иванович?
— Остальное — вранье и сигареты, — говорит она, выслушав ответ. — Удивительно, что вы еще живы.
Пока собеседник что-то ей объясняет — слышен его хриплый, ласковый, насмешливый голос, — она вертит в руке большую блестящую зажигалку и в конце концов роняет ее на пол.
— Наверное, он был очень худым, — говорит она, — как еще он мог туда провалиться. А я не чувствую себя живой, поэтому и вижу их каждый день. — Она переводит дыхание. — С удовольствием, только листьев еще нет.
Попрощавшись и положив трубку, она прижимается лбом к стеклу и сидит неподвижно. Зажигалка так и остается лежать на полу.
«Остаемся баксовать…» — тихо, перевирая слова, но не фальшивя, Лиза подпевает радио. В маленьком баре днем солнечно, пусто, хорошо проветрено. На стенах висят фотографии: кирпичная стена, голое плечо, битое стекло. В углу — ведущая на второй этаж лестница. За стойкой Лиза, в желтом коротком свитере, перетирает стаканы сухим полотенцем.
За угловым столиком у окна сидят трое: один — бледный, другой — лысый, третий — надменный, как персонаж романа. Они пьют водку и томатный сок. Стеклянный кувшин с соком стоит на столике прямо на каких-то бумагах. Проходя сквозь сок, солнце окрашивает бумагу в багрец и пурпур.
— Пишешь как пишешь, а понимают тебя как хотят, — говорит бледный. У него все еще сонный вид, свитер с открытым воротом надет на голое тело. Он делает движение плечом, словно хочет почесать спину.
— Ты просто не умеешь рассказывать историю, — говорит надменный.
— Я писатель, а не стукач, — говорит писатель.
— Нет, — говорит лысый, — а как же…
— Не нужно современных имен, — говорит писатель раздраженно и быстро. — Они мне все равно неизвестны.
— Это профессиональное, — говорит надменный.
— Я написал рассказ о человеке, у которого ногти растут так быстро, что приходится подстригать их два раза в день, — говорит писатель.
— И что с ним происходит? — спрашивает лысый.
Писатель отмахивается и выпивает стопочку.
— Или вот, — говорит он, — один хороший человек был женат на стерве. И они жили долго и счастливо. У них были красивые дети.
— А это из чего следует? — спрашивает лысый.
— А должно?
— Разумеется, — говорит надменный. — Ты сделай так, чтобы и начало было, и конец, и причинно-следственные связи, а не где надоело, там и бросил.
— Один мужик, — говорит писатель свирепо, — решил написать другу в Нью-Йорк. Он покупает на почте чистый конверт, вкладывает его в газету или журнал и идет домой, но по дороге теряет — журнал есть, а конверта нет. Этот конверт находит другой мужик и сначала радуется, но дело в том, что у второго мужика совершенно никого нет за границей. Некому писать. А конверт есть. Тогда он решает написать какой-нибудь знаменитой личности. Я еще не решил кому, но вообще-то это будет порнографический роман. В письмах.
— А тот первый мужик, он будет в сюжете? — спрашивает лысый.
— Какой может быть сюжет у порнографического романа? — говорит писатель.
— Работа почты, — говорит надменный.
— Там будут взаимоотношения или только письма? — спрашивает лысый.
— Ну да, — говорит писатель. — Это будет порнографо-психологический роман.
— Что-то мне это напоминает, — говорит надменный.
— Ты враг и зануда, — говорит писатель, — а я — будущее родной литературы.
— Боюсь, — говорит надменный, — что у родной литературы только одно будущее: ее прошлое.
— Все так плохо? — спрашивает лысый.
— Представь себе стадо второстепенных писателей, — говорит надменный, — беспокойно поглядывающих то направо, то налево в поисках вожатого. Но вожатого нет, и им остается топтаться на месте и лягать друг друга. Читатель одержим недоверием и хочет видеть, а ему бесконечно повествуют. — Он делает глоток. — О всякой ерунде, — добавляет он после глотка.
— Можешь не верить, — говорит писатель, — только зачем же ты ругаешься?
— Называю вещи их именами.
— Одно имя ты уже назвал, — фыркает писатель. — Обругал печатно дурака дураком и думает, что ему за это медаль привесят. Ну жди, привесят. Посмертно.
— Опасно быть критиком, — говорит лысый.
— У всех свои неприятности, — говорит писатель.
— Да, но он подал на меня в суд, — говорит надменный. — За клевету и оскорбление достоинства.
— И как суд будет выяснять, дурак он или нет? — спрашивает лысый.
— А презумпция невиновности? — говорит надменный. — Это мне придется доказывать, что он дурак, а не ему — что он умный.