Выбрать главу

— Даша!

Они перебегают дорогу и идут по краю парка. Даша дует в пустую жестянку, студент Соколов, насупившись, молчит и смотрит себе под ноги. Неожиданно он останавливается, забыв свой гнев.

— А это что?

— Как что, — говорит Даша, посмотрев, — лужа.

— У этой лужи какой-то странный вид.

— Что ты имеешь в виду?

— То, что все лужи — как лужи, а эта, — он задумывается, — как не лужа. И потом, откуда она вообще взялась?

— Если подумать, — говорит девица Пухова, — то лужи берутся от дождя.

— И когда он был?

— Может быть, ночью?

Студент Соколов опускается на корточки и исследует.

— Ты видишь у этoй лужи дно?

— Хм, — говорит девица Пухова. Она наклоняется и тоже исследует. Гладкая плоская лужа совершенно пуста: в ней нет ни ряби, ни дна, ни отражения.

— Наверное, — говорит девица Пухова наконец, — такие вещи и называются «дырка от бублика». Пошли.

Студент Соколов качает головой и трогает воду пальцем.

— Что считать бубликом? — спрашивает он.

Надменный человечек разламывает бублик.

— Видишь, Коля? — спрашивает он. — Не стало бублика — не стало и дырки. Так и с литературой. Если хочешь представить себе что-то абсолютно несуществующее, представь дырку от бублика, когда бублик уже съеден.

— Ты так и написал? — спрашивает лысый.

— Помягче, — говорит Белинский, жуя. — Конечно, помягче. В концe концов, бублик — это всего лишь бублик. Друзья — долговечнее.

Они сидят на скамейке перед университетом. Лысый опирается на старый разбухший портфель, который стоит у него на коленях, и печально, сосредоточенно смотрит прямо перед собой. Белинский жует и улыбается.

— В чем-то он гениален, — говорит Белинский, — только я еще не понял в чем.

— A ты употребил слово «выдающийся»?

— Да, три раза. — И надменный смеется.

Лысый оборачивается к нему.

— Зачем же говорить неправду?

— Затем, — говорит Белинский, — что говорить правду — это бессмысленная жестокость.

— Ложь всегда кому-нибудь вредна, — говорит лысый упавшим голосом. — Ты знаешь, что пишет Кант о мнимом праве лгать из человеколюбия?

— Нy, — гoвoрит Белинский, — он и о прусской монархии кое-что написал. Философия не всегда приложима к жизни.

— Зачем же тогда жизнь?

Надменный смотрит на лысого с сочувствием.

— Как будто и не было тридцати лет, — говорит он. — Сидят два второкурсника на том же самом месте…

— Скамейкa, допустим, новая.

— …и все так же ищут смысл жизни в съеденном бублике.

— Иногда, — говорит лысый, — бублик — это не просто бублик.

— Я тебя очень люблю, Коля, — говорит надменный. — Тебя невозможнo не любить. Но если бы ты хоть раз послушал, что ты говоришь!

— И что тогда?

— Может быть, — говорит надменный, — тогда бы у нас наконец появился великий писатель. — Он встает и смотрит на подъезжающий желтый автобус. — Бублики, — говорит он. — Кант. Где разнообразие?

— Недавно, — говорит лысый, — какой-то мужик бросился в Неву. Вот здесь, с набережной.

— Зачем?

— Хотел утопиться.

— Вздор, — говорит надменный. — Если бы он хотел утопиться, то прыгнул бы с моста.

— Просто ему не повезло, — говорит лысый. — Его успели выловить до того, как он утонул. — Он встает, и на него падает медленная тень автобуса. — Не все можно предусмотреть.

По выщербленному краю прилавка проносится прыткая узкая тень.

— Таракан, — говорит Зарик, провожая таракана задумчивым взглядом. — Все-таки разнообразие.

Тетка за прилавком и несколько человек, слоняющихся по старой темной булочной, никак не реагируют на это известие. Стоящий перед Зариком писатель вздрагивает.

— Не нужно бубликов, — говорит он торопливо.

— Всё, что гордостью было, — говорит Зарик. — Всё, что нежностью было. Тру-ру.

Расплатившись и схватив упакованный в целлофан батон, писатель выскакивает на улицу и спешит через дорогу и парк. Сначала он идет очень быстро, но потом, что-то увидев, сбавляет шаг и сворачивает на соседнюю дорожку. Немного пройдя, он останавливается рядом со скамейкой, на которой сидит рыжая хмурая женщина.

— Вам скучно? — спрашивает он с надеждой.

— Если вы полагаете, что в вашем обществе мне станет веселее, — медленно говорит рыжая женщина, — то вы заблуждаетесь.

— Я не то, что нужно? — осторожно спрашивает писатель.

— То, — говорит женщина. — Насколько это в ваших силах.

— Вы всех мужчин ненавидите или это только мне такая радость?

— Мне все равно, кого ненавидеть, — говорит женщина. — Мужчин, женщин, вас или кого-либо другого. Просто вы попали под руку. Ничего личного, — добавляет она, подумав.

Рассеянно глядя на удрученную удаляющуюся спину писателя, она достает из кармана и отключает запищавший мобильник. Блестящая оранжевая игрушка в ее руке того же цвета, что и лак на ногтях.

— Я куплю новую мобилу, и все мои беды разрешатся, — говорит Майк, разглядывая свое отражение в зеркале. — Сестра, может, мне выстричь челку?

— А какого цвета?

— Зачем мне краситься? — спрашивает Maйк серьезно.

— Мобила какого цвета? — говорит Лиза. Она останавливается рядом и вытирает руки переброшенным через плечо полотенцем. Еe аккуратно расчесанные волосы и вздыбленные волосы Майка сливаются в отражении в одно светлое облако. Зеркало освещено заходящим красноватым солнцем. Отражение мерцает, мутнеет, расплывается.

— Коричневого? — предполагает Майк.

— А, — говорит Лиза. — Кстати, cгoняй-ка за соевым соусом.

— К курице? — говорит Майк. — Может быть, лучше с кетчупом?

— Кетчупа тоже нет. Как и горчицы, хрена, сухих приправ и масла и яиц для белого соуса.

Майк подавленно молчит.

— И вообще, — говорит Лиза, — я хочу соевый.

— А почему я?

— A кyрицy кто готовил?

— Ты гриль готовый принесла, — говорит Мaйк.

— Это детали.

— Убедительно. — Майк снимает с вешалки куртку. — Так как насчет челки?

— Нy что, — говорит Лиза, — челка молодит.

— Надо запомнить, — говорит Майк. — Через двадцать лет это будет актуально.

— Не переживай, — говорит Лиза. — Двадцать лет пройдут быстрее, чем ты думаешь.

— Это бесчеловечно, — говорит Александра Генриховна зеркалу. — Сначала крысы, потом — столбы, а еще потом — тебе сорок лет.

— Допустим, тридцать пять, — говорит писатель, заглядывая в ванную. — По этому поводу я придумал сюжет.

Александра Генриховна уходит в комнату, садится за письменный стол, вставляет в машинку чистый лист бумаги и сосредоточенно перебирает какие-то клочки и обрывки, лежащие на столе.

— Тебе неинтересно, что я пишу! — осуждающе говорит пришедший следом писатель.

— Вот интересно, — говорит Александра Генриховна, — а тебе интересно, что пишу я?

— Ты, — говорит писатель хмуро, — пишешь ученую ерунду, которую прочтет Коля Кантик, как честный человек и друг, твой завкафедрой, чтобы найти ошибки, и твои дипломники, потому что им придется, а больше никто. А я пишу книги.

— Всe книги уже написаны, — говорит Александра Генриховна холодно. — Можешь мне поверить.

— Белинский, — говорит писатель как бы между прочим, — все же написал, что моя книжка — событие, или близко к тому. По крайней мере, на общем фоне. А Белинский — лучший в городе критик.

— Я в этом городе тоже не последний человек, — замечает Александра Генриховна. — Я доктор филологических наук, знаю пять языков, могу хоть завтра уехать преподавать в Барселону, и в прошлом году меня показывали по телевизору. А у Белинского что ни день, то новый Гоголь. Пока запас собутыльников не кончится.

— Белинского показывают по телевизору каждый месяц, — замечает писатель. — Потому что он говорит об актуальных вещах. Таких, которые всем интересны, и напрягаться не нужно. Доктора наук тоже могли бы это делать. Тогда бы их показывали по телевизору чаще, чем раз в жизни в прошлом году.