— Каких только благодеяний не излила империя на мир. Благодаря ей города и села наслаждаются глубоким покоем. Моря очищены от пиратов, а дороги — от разбойников. От туманного океана до Пермулийского залива, от Гадеса и до Ефрата торговля товарами протекает в ничем не омрачаемой безопасности. Закон защищает жизнь и благосостояние каждого. Права каждого охранены от посягательств. Отныне свобода знает только те пределы, которые служат чертой ее же обороны, и ограничена только для собственной безопасности. Справедливость и разум правят вселенной.
Анней Мела не искал почестей, подобно двум своим братьям. Те, кто его любил, а таких было много, так как он обладал неизменно приветливым обращением и крайним благодушием, относили его удаление от дел к умеренности характера, увлеченного спокойной безвестностью, и избегавшего других забот, кроме изучения философии. Но более холодным наблюдателям казалось, что он, по-своему, честолюбив я стремится, подобно Меценату, оставаясь простым римским всадником, достичь консульской власти. Наконец некоторые недоброжелательные умы различали в нем свойственную Сенекам алчность к тем самым богатствам, которые он притворно презирал, и они объясняли этим долгое и безвестное проживание Мелы в Бетике, совершенно поглощенного управлением своих обширных владений, а также то, что, вызванный впоследствии своим братом философом в Рим, он принял на себя заведывание государственной казной, вместо того, чтобы домогаться высших судебных или военных должностей. Судить о характере его по разговорам было нелегко, потому что он применял язык стоиков, одинаково пригодный, как для сокрытия человеческих слабостей, так и для обнаружения величия души.
В те времена говорить добродетельные речи считалось хорошим тоном. Несомненно, что Мела, по крайней мере, мыслил возвышенно.
Он ответил брату, что, не будучи, подобно ему, посвящен в общественные дела, он привык восхищаться могуществом и мудростью римлян.
— Свойства эти, — сказал он, — проникают до самой глубины нашей Испании. Но лучше всего я почувствовал благодетельное величие империи в одном диком ущелии Фессалийских гор. Я отбыл из Ипатии, города, славного своими сырами и колдуньями, и уже 4 часа, как я ехал по горе, не встречая лица человеческого. Измученный усталостью и жарой, я привязал моего коня к дереву, несколько удаленному от дороги, и разлегся под кустом ежевики.
Так отдыхал я в продолжении нескольких мгновений, когда увидал худого старика, нагруженного вязанкой Хвороста и согбенного тяжестью ноши. Выбившись из сил, он покачнулся и, готовый упасть, воскликнул: «Цезарь!» Услыхав, как это восклицание сорвалось с губ бедного дровосека среди скалистой пустыни, сердце мое наполнилось глубоким уважением к Риму-покровителю, который в самых отдаленных странах внушает самым диким душам представление царственного могущества. Но к моему восхищению, брат мой, примешались печаль и тревога, когда я подумал о том, какому ущербу и какому поношению грозят подвергнуться и наследство Августа и судьба Рима из-за людского безумия и пороков этого века.
— Мне случалось близко видеть, брат мой, — ответил ему Галлион, — те преступления и пороки, которые тебя огорчают. Заседая в сенате, я бледнел под взглядом жертв Кая. Я молчал, не отчаиваясь в том, что доживу до лучших дней. Я полагаю, что добрые граждане должны служить республике и при дурных правителях, вместо того, чтобы уходить от своих обязанностей путем бесполезной смерти.
Пока Галлион говорил эти слова, два еще молодых человека в тогах приблизились к нему. Один из них был Луций Кассий, из старинного и заслуженного, хотя и плебейского рода, римский уроженец, другой — Марк Лоллий, сын и внук консулов и, во всяком случае, из семьи всадников, выходцев города Террацины. Оба они посещали афинские школы и приобрели в них такие познания в области законов природы, которым римляне, не бывшие в Греции, оставались совершенно чужды. В то время они обучались в Коринфе управлению общественными делами, и проконсул держал их около себя, как украшение своего суда.