Выбрать главу

Я иду к себе, чувствуя непонятную тревогу и тоску. Что это со мной? Неужели я действительно расхвораюсь? Ведь у меня ничего не болит, и ничего скверного со мной не случилось. Так отчего мне так тяжело? Так грустно?

Я ложусь, не раздеваясь, на постель, прислушиваясь к тишине, стараюсь успокоиться. И вдруг начинаю плакать. О чем? Ведь у меня нет никакого горя. Все хорошо. Все очень хорошо. Но слезы все сильнее текут по моим щекам, и я не могу их удержать.

О Господи! До чего мне грустно! Как жестока жизнь! Как несчастны люди! Особенно поэты.

Бедный, бедный Игорь Северянин!

— Nevermore! Мы никогда больше не увидимся, — сказал мне, прощаясь со мной в январе 1923 года в Берлине, Игорь Северянин.

И мы действительно никогда больше не увиделись. Но слышать о нем мне все же еще пришлось.

Однажды в гостеприимном доме Мильруда, редактора рижской газеты «Сегодня», за литературным завтраком, что не мешало ему быть очень вкусным, — на нем присутствовал, как всегда, кроме нескольких членов редакции, и Петр Пильский, — я выразила удивление, что никогда не вижу в «Сегодня» стихов Северянина.

— Разве он перестал писать стихи?

Мильруд с притворным отчаянием схватился за голову.

— Ах, не вспоминайте о нем! Какое там перестал — просто закидывает меня стихами и требованиями, чтобы они безотлагательно появлялись. Много он мне крови испортил, пока меня не осенило чисто соломоново решение — платить ему ежемесячно пенсию за молчание. С предупреждением — пришлите хоть одно стихотворение — тут и каюк! Конец пенсии. И он, слава Богу, внял голосу благоразумия.

Меня это ошарашило, я просто задыхалась от возмущения.

— Но ведь это бесчеловечно, чудовищно! Как вы, такой добрый, могли быть таким зверски жестоким?

Мильруд пожимает плечами.

— Посидели бы вы в моей шкуре директора — иначе заговорили бы. Не только не бесчеловечно и жестоко, а гуманно и доброжелательно. Так у него, и правда, не на ананасы и шампанское, а на табачок и водочку хватает. Чего ему еще? Ведь он живет даром у своего тестя-мыйжника. Конечно, ему было бы лучше не задерживаться на земле и на крылатой яхте пристать к ледяной луне...

— Где, — прерывает его Георгий Иванов и поет (подражая Северянину): — «на луне все любезны оттого, что все немы». Вот вы и стараетесь помочь ему онеметь и стать любезным. Дело доброе!

Все, кроме меня, смеются.

— Да, страшное дело для поэта пережить себя, умереть при жизни, — провозглашает Пильский. Георгий Иванов насмешливо щурится:

— А по моему скромному мнению, и в обыкновенной смерти мало приятного. Я бы, пожалуй, согласился умереть как поэт, чтобы продолжать как человек жить до ста лет — с табачком и водочкой, разумеется.

— Ну, вам-то, Георгий Владимирович, трудно судить, как чувствует себя поэт, которого перестали печатать, — вы во всех редакциях желаннейший гость. Каждому воздается по делам его, — сентенциозно заявляет Пильский. — Если бы Северянин так пошло, безвкусно не кривлялся в своих поэзах, и его бы печатали. А то у него нет ни одного сносного стихотворения — сплошное оголтелое издевательство над русским языком, паясничество и непонятность.

Но тут уж я не выдерживаю и протестую:

— Нет, у него много прелестных, совсем простых стихов. Хотя бы вот это:

— Всё по-старому... — сказала нежно. — Всё по-старому... — Но смотрел я в очи безнадежно — Всё по-старому... Улыбалась, мягко целовала — Всё по-старому... Но чего-то всё недоставало — Всё по-старому!..

Или еще более очаровательное и грациозное:

Она на пальчиках привстала И подарила губы мне. Я целовал ее устало В сырой осенней тишине. И слезы капали беззвучно В сырой осенней тишине. Гас скучный день, и было скучно, Как всё, что только не во сне.

— Мне очень нравится, а вам? Так просто, так все ясно. Ну что, скажите, здесь непонятного?

Пильский кивает.

— Недурно, хотя мне не очень нравится. Но тут все понятно. Только нельзя рифмовать «беззвучно» и «скучно». Ведь надо произносить «скушно». Это всем известно, — безапелляционно заявляет Пильский.

Но Георгий Иванов не согласен.

— Нет, простите, это в Москве говорили «скушно», а у нас в Петербурге — «скучно». Тогда следует говорить и «я скушаю» вместо «я скучаю». Где это видано, чтобы «ч» переходило в «ш»?