Назавтра состоялась казнь. Осужденных должны были расстреливать над выкопанной заранее ямой, поочередно привязывая к столбу. Прежде чем начать расстрел, палачи бросили в яму мертвого декабриста. Затем привязали к столбу одного из приговоренных. Раздался залп — и новый труп был брошен в яму.
Ото всей этой ужасной процедуры солдаты разнервничались, стали мазать. Одного несчастного офицеру пришлось добивать штыком…
Все эти воспоминания нахлынули сразу, как только мы оказались в древнем, выбитом руками каторжников каменном коридоре. Он был низкий, узкий, с потолка то и дело капала вода, воздух был застоявшийся и заплесневелый. Кто знает, может быть, Сухинов работал именно в этой штольне: тогда их проходили немного. А если и не в этой, то в другой, похожей на эту: пробивали их вручную, все они были одинаково узкими и низкими.
— Сережа, что это? — шепотом спросили мы у нашего провожатого, показывая на деревянную пробку в каменной стене.
— Это для того, чтобы вешать свечку, — так же шепотом ответил Сергей. — Тогда работали при свечах. Не будешь же держать ее в руках.
Через несколько десятков метров Сергей остановился и осветил карбидкой стену:
— Вот…
В стене была точно такая же деревянная пробка, а к ней прибит крохотный, вырезанный из меди крестик.
— Кто-то умер на этом месте. В штольне девять таких крестиков — девять душ…
Потом в шахте нам показывали деревянный желоб и деревянный насос, которые нашли в старых выработках. Они довольно хорошо сохранились: шахта была зотоплена, и они десятки лет лежали в воде. А перед моими глазами все стояли медные крестики, позеленевшие души узников, прибитые к деревянным пробкам старинной штольни…
Спускаемся в полуподвальный этаж белого двухэтажного здания, в котором находится столовая, школа, клуб. В этом здании необыкновенно толстые стены, мрачные сводчатые потолки. Это и есть Горно-Зерентуйская тюрьма — знаменитая своим драматическим прошлым.
Тюрьму давно перестроили — камеры разгородили, в комнатах сделали широкие окна. Массивную тюремную ограду тоже разрушили, оставив на память лишь крохотную частицу. И все-таки жутковато входить в гулкий коридор полуподвала — перед тобой незримо стоят тени в серых халатах: умерший от тифа студент Павел Иванов, покончивший с собой Егор Сазанов, не вставшая перед бароном Корфом непокорная Елизавета Ковальская. Это здесь она набросилась с кинжалом на смотрителя Бобровского.
Преподаватель по труду Николай Николаевич Колесников деловито открывает одну из комнат — камеру тех лет. Ее оставили в неприкосновенности.
В этой части полуподвала школьные мастерские, по коридору сломя голову носятся ребятишки. Для них эта комната обыкновенная кладовая. А я поневоле вздрагиваю, когда мы входим в сырую, угрюмую и, как бы это сказать точнее, безысходную камеру.
Она — точная копия большой одиночной камеры Алексеевского равелина Петропавловской крепости. Разве вот окно не так высоко — полуподвал. И коридор, в который выходят двери, не такой длинный.
В камере давно уже нет ни нар, ни параши, ни решетки на окне. Начинаем всматриваться в серую от времени противоположную стену, на ней все отчетливей вырисовывается бурое пятно крови.
— Кровь, — подтверждает Николай Николаевич. — Тут ведь не просто камера была, а карцер: тюрьма в тюрьме. Понятно, что не все в ней выдерживали — некоторые головы о стену разбивали. Мой дед Тимофей Егорович отбухал в этой тюрьме двадцать лет. К нему в кошевку кто-то подкинул убитого священника, вот его и приговорили к смертной казни. А когда нашлись преступники, деда «помиловали» — заменили виселицу двадцатилетней каторгой… Между прочим, в нашем поселке еще есть те, которые сидели в этих камерах. Жив еще даже и один из надзирателей. А меня уж вы извините — мне надо готовить лекцию о космосе…
Вот когда история, которую я долгими вечерами изучал по архивным материалам, стала обрастать плотью! Словно все события тех лет воскресли и прошли перед моими глазами.
Чаще всего предприятия разделяют судьбу общества. Процветает общество — процветают его предприятия, хиреет общество — приходят в упадок фабрики и заводы.
Все месторождения Горного Зерентуя при царе захирели. Из Благодатского тогда вынули за полвека сто тысяч тонн руды, остальную испортили (брали руду хищнически, выбирая ту, в которой больше металла). На Екатерининско-Благодатском месторождении полукилометровую штольню для спуска воды проходили семнадцать лет. Штольни Мальцевскую и Константиновскую проходили двадцать один год, а длина каждой была всего по километру. Труд в шахтах, конечно, был ручной. Царь и его чиновники заботились только о своих прибылях. До рабочих никому дела не было. Когда на Каре Разгильдеев дал слово добыть 100 пудов золота за год, он слово сдержал, но на кладбище прибавилась тысяча свежих могил.
Перед первой мировой войной Горный Зерентуй хотели откупить на тридцать пять лет англичане. Они походили, посмотрели выработки, поразведали недра — и не решились. К тому же началась война, и стало не до этого. Так что к семнадцатому году в Горном Зерентуе оставалась одна тюрьма.
Но вот после Отечественной войны в этих краях снова появились геологи. Поселились они в полуразрушенном здании бывшей тюрьмы и стали закладывать разведочные шахты. А вскоре не по дням, а по часам на бросовом месторождении стала возрастать добыча руды. Рудник за один год стал давать столько руды, сколько он давал при царе за пятьдесят лет. Особенно удивила Благодатна. Обогатительная фабрика здесь была построена для того, чтобы проводить опыты. Но когда пошла «большая руда», рабочие сами, без всяких проектов и специалистов, расширили ее в восемь раз. Прошло немного времени — и мощность ее увеличилась еще в два раза. Благодатка — стала давать самый дешевый свинец.
В Кадае мы поехали сразу на тот холм, где похоронен поэт Михайлов. Стоя у его могилы, мы представляли, как его оплакивал в Лондоне Герцен, как по этой вот дорожке вслед за гробом поднимался убитый горем Чернышевский. Узнав о кончине любимого поэта, скорбила революционная молодежь России, в отчаянье ломал руки писатель Шелгунов, которому так и не удалось спасти своего друга. Великий изгнанник нашел здесь свое последнее пристанище. И лишь через девяносто лет встал над этой могилой памятник, и потомки высекли на нем чеканные строки похороненного поэта:
На холме растут белые ромашки, очень много. И здесь же рассыпаны куски белого мрамора: этот холм, наверное, весь из мрамора. Местами даже видны канавы, которые проходили геологи. В них сплошной мрамор. Он так же чист, как и жизнь похороненного в мраморном холме поэта.
Где-то тут, рядом, лежит киевский студент Павел Иванов. (Могила, к сожалению, не сохранилась). Ему так и не удалось стать врачом. Но он погиб на врачебном посту, спасая жителей окрестных сел от тифа.
Павел Иванов был так же непримирим, как Ипполит Мышкин.
В Акатуе заключенный Санковский кинул чайник в начальника тюрьмы Архангельского, но промахнулся. Архангельский любил повторять каторжникам: «Мне не нужен ваш труд, мне нужно ваше изнурение». Санковского заточили в карцер, а Архангельский ответил на телеграмму губернатора, который спрашивал о его здоровье после покушения, такими историческими словами: «Благодарю. Здоровье пока удовлетворительное. Страдаю нравственно. Являются приступы злобы».
После одного из таких приступов Санковского нашли мертвым. Приехал из Иркутска чиновник, стал спрашивать о возможных причинах смерти. Павел Иванов сказал: «Вероятно, его в карцере замучили».
— У нас палачей нет! — вспылил Архангельский.