Павел Лосев
На берегу великой реки
Часть первая
Грешнево
Рябина
Ни в ком противоречия,
Кого хочу – помилую,
Кого хочу – казню.
В чулане было темно. Маленькое, круглое, затянутое пыльной паутиной оконце запотело. Коля протер его ладонью и глянул наружу. Грустная картина открылась перед ним. Догола раздели холодные ветры старый сад. От частых дождей, от ненастной погоды все деревья, еще недавно такие кудрявые и зеленые, сделались черными, постаревшими.
Только рябина не сдается. Хоть и на ее ветвях нет уже ни листика, зато ярко полыхают красные гроздья, особенно в те редкие минуты, когда проглянет из-за облаков, мокрых и низких, усталое солнышко. Рябина – ягода осенняя. Сейчас – горькая да кислая. А вот стукнет первый морозец, тогда, сделай милость, рви ее, ешь – ничего не найдешь вкуснее и слаще.
Удивительно, до чего быстро проходит лето, вздыхает Коля. Оглянуться не успеешь, а уже летят кругом багряно-желтые листья и шуршат, шуршат под ногами, как живые.
Конечно, зимой тоже не так уж плохо. Тут тебе и ледяная горка, и быстрые санки, и веселые снежки. Но не слишком ли долго тянется она, зима эта самая? Ведь верных полгода, если не больше! Ну, почему бы не постоять еще ясным, теплым денечкам? Подождали бы где-нибудь на далеком Севере серые тучи с мелким надоедливым дождем. Затерялись бы в неуютных полях непрошеные, неопрятные гости – кашли да насморки. Ему-то, Коле, они еще не так страшны, а вот брату Андрюше – прямо беда. Как осень, так он непременно в постель: лоб горячий-горячий, а рот открыт, как у беспомощного птенца. Даже сладкие нянины снадобья – малиновое варенье, сотовый мед и душистые тягучие сиропы – мало ему помогают. «Такой уж он у нас хлипкий», – горестно вздыхая, говорит старая няня Катерина…
Да вот и она сама. Легка на помине! За тонкой перегородкой слышится ее добрый певучий голос:
– Николушка, родименький! Где ты?
Даже няня не знает об этом укромном местечке, куда любит уединяться Коля. Правда, здесь не особенно уютно, пахнет мышами и плесенью, но зато тут тихо, никто не мешает думать. У самого окна стоит, скособочившись, старое отцовское кресло. Оно, ободранное, покачивается, но на нем все же можно сидеть, читать книжки. Коля и прячет их сюда, чтобы младший братик не разорвал. Чего с него спрашивать, с несмысленыша, он не понимает, что такое книги. А Коле без них и жизнь не в жизнь!
– Иду, нянюшка, иду! – отозвался он, выйдя из чулана и открывая дверь в коридор. – Что случилась? Кому я нужен?
– А папеньке. Они требуют. Аль забыл?
– Разве уже девять часов?
– Эва! На десятый пошло. Поспешай, мой милый.
Вчера за обедом отец приказал Коле ровно в девять утра быть на крыльце дома.
– Мужиков судить-рядить буду, – басил он, вытирая жирные губы салфеткой. – А ты поглядишь да послушаешь. Поучишься, как с холопами обращаться следует. Пригодится! Вот скоро вырастешь и обзаведешься своей собственной вотчиной. Тысчонки две крепостных заимеешь. Хе-хе! Не то, что у меня, грешного, – двухсот не наберется.
Отец сокрушенно вздохнул и, вставая из-за стола, похлопал сына по плечу:
– Ты у меня толковый. Умом не обидел бог. Знаю, не посрамишь рода некрасовского. Скажи, не так?…
Торопливо натянув на плечи теплую курточку, Коля бросился к выходу. Но у самой двери остановился, прислушался. Так и есть – уже началось! За дверью раздавался сердитый голос отца. Нет, не стоит попадаться ему на глаза. Лучше как-нибудь незаметно, из-за уголка, вынырнуть. И он юркнул к боковому выходу.
– А, явился! – заметив сына, произнес отец и потянул его к себе. – Вот здесь встань, справа. Ближе, ближе!
Отец сидел на широком стуле, сплетенном из прутьев гибкого ивняка. Его плотные, прямые ноги в начищенных до блеска сапогах были вытянуты вперед. На голове – высокий картуз с алым околышем, на плечах – офицерская шинель с голубоватым отливом.
Слева возвышалась дородная фигура старосты Ераста. Его окладистая борода черна, как у цыгана.
Шагах в пяти от крыльца толпилась кучка понурых, молчаливых крестьян. Они были без шапок, в длинных домотканных рубахах с бесчисленными разноцветными заплатами, в стоптанных, испачканных рыжей глиной лаптях.
За мужицкими спинами мелькало чье-то женское лицо с низко спущенным на лоб стареньким клетчатым платком. Да это же Василиса, узнал Коля, мать его деревенского дружка Савоськи. Волосы у нее седые-седые, как у няни Катерины. «Неужели и ее отец судить-рядить будет? – с тревогой подумал он. – За что? Уж не Савоська ли напроказил? Да нет. Он бы сказал, только вчера с ним виделись. Тут, должно быть, что-то другое».
– Так ты говоришь, сдохла твоя лошадь, Прошка? – спрашивал между тем отец стоявшего перед ним сухощавого мужика с впалой грудью и сутулой спиной.
– Сдохла, кормилец ты наш, – сгибаясь почти до земли, отвечал печально крестьянин, – как есть сдохла. Намедни.
– А почему? Растолкуй мне, пожалуйста, – прищурил глаза отец. – Почему?
Мужик истово перекрестился.
– На все воля божья, батюшка-барин. От старости лет сдохла Карюха. Век вышел.
– Ишь ты, век вышел, – насмешливо проговорил отец. – Рассказывай сказки! Небось нахлестался в кабаке, как свинья, да и загнал животину. Скажи, не так?
– Спаси Христос, батюшка-барин, – глядя больными, усталыми глазами, плачущим голосом отозвался крестьянин. – Да мне зелья этого поганого и на дух не нужно. Вот и Ераст Силыч подтвердить могут.
Отец вопросительно глянул на старосту:
– Как?
Ераст презрительно хмыкнул в черную бороду:
– Все они – одного поля ягода. Только и твердят: в кабак далеко, да ходить легко, а в церкву – близко, да ходить склизко!..
Откинувшись на спинку стула, отец раскатисто захохотал:
– Это ты, братец мой, в самую точку. В кабак далеко, да ходить легко! Ловко! Ха-ха-ха!
Подогретый господской похвалой, староста самодовольно крякнул и продолжал:
– Где кабачок, там и мужичок! Это любому-всякому известно! Им бы о боге подумать да на барина часок лишний потрудиться, а они – за косушку! Знаю я их!..
В толпе загудели. А сухощавый мужик, упав на колени, громко всхлипывал:
– Отец родной, милостивец наш! До вина ли мне! Детишек куча. С голоду пухнут. А Карюха куда как была стара. Все зубы выпали. Хоть кого спроси… Окажи божескую милость, дай лошаденку немудрящую какую. Пожалей детишек малых. Ради пресвятой богородицы… – И крестьянин ткнулся губами в кончик блестящего барского сапога.
– Ну, ладно, ладно, – брезгливо подтянул ноги отец. – Так и быть, дам лошадь. А за то, что не сберег прежнюю, отправляйся на конюшню… Фомка, эй, Фомка!
Из толпы высунулось подслеповатое лицо пожилого мужика:
– Что прикажешь, батюшка-барин?
– Посеки его, Фомка, малость, – показал отец пальцем на сухощавого крестьянина. А затем неожиданно добавил: – Потом и он тебя немного похлещет. Ко взаимному, так сказать, удовольствию. Хи-хи-хи!
До чего же противно Коле это хихиканье! В такие минуты он страшно не любит отца. Он кажется ему чужим, неприятным человеком.
– Батюшка-барин! – услышав, что и ему придется лечь под розги, взвыл подслеповатый мужик – Меня-то за что? Я-то чем провинился?
– Выходит, ты в своем доме не хозяин. Холсты, холсты где? Двадцать аршин.
– Не посылай на конюшню, барин, – умолял крестьянин, – завтра будут холсты. Глаза у бабы ослабли. Видит плохо. Задержалась чуток. А завтра холсты принесу. В собственные ручки Аграфене-ключнице сдам. Видит бог…
– То завтра, то сегодня, – сердился отец. – Марш на конюшню, и никаких разговоров!..
Тут взор его упал на выглядывавшее из-за плеча подслеповатого мужика испуганное лицо Василисы.