— Гриша, Гриша! — склоняюсь над ним, жив ли он.
Грищенко смотрит на меня отсутствующим взглядом… Осколки вспороли ему шею и левое плечо.
— Гриша! — Я с ужасом смотрю на окровавленную гимнастерку, на его перекошенное болью лицо.
— Может, еще выходят, — тихо шепчет Гаршин.
— Его же поранило и, может быть, контузило. — Байрачный встрепенулся. Густые черные брови взлетели вверх. — Немедленно отнесите его, пусть перевяжут! — приказывает мне и Власюкову.
А бой не смолкает: наши отражают контратаку вражеских автоматчиков.
Кладем Гришу на плащ-палатку. Тут мне приходит на память… Нет, это дико… Удивительно и непонятно перекрестились наши пути. Мы словно перебегали друг другу дорогу. До этого дня.
«Прорвись тот танк через нашу оборону, кто знает, какой беды он наделал бы в тылу бригады…»
За двумя подбитыми танками в «долине смерти» перевязочный пункт.
Мария, засучив рукава, перевязывает артиллериста, раненного в грудь. Она стоит на коленях и проковывает белый моток бинта под его спину. Ей помогает Лида Петушкова, обеими руками приподнимая спину тяжеловатого детины.
— А наш сержант Опритов как даст по их противотанковой. Та и лапки вверх!
— Да замолчите вы со своими «лапками»! — с деланной суровостью прикрикивает на него Мария. — Вам совсем нельзя говорить. Понимаете, совсем! — Потом оглядывается, чтобы достать ножницы, ее взгляд останавливается на нас. Внезапная тревога, испуг и растерянность — все вместе отразилось в ее карих, немного грустных глазах. — Беда! — поднимается Мария на ноги, всплеснув ладонями.
И в этом напряженно-сдержанном возгласе, и по-детски кротком движении рук, и в опечаленном девичьем взгляде чувствуется не просто забота медсестры, но что-то более глубокое…
— Спасибо, Юра! И вам спасибо, — благодарно смотрит на ефрейтора Власюкова. — Сюда, сюда его, — указывает она глазами на место возле артиллериста.
Мы осторожно опускаем Грищенко на зеленую, помятую сапогами молодую траву. Он хрипло дышит и молчит. Мария наклоняется над ним…
— Пить, дайте напиться! — басит артиллерист.
— Вам нельзя! — Лида Петушкова подносит к губам раненого флягу, смачивает их, пересохшие, запекшиеся.
— Хотя бы глоток!
— Говорю же — нельзя. Совсем нельзя!
— Ну тогда дайте ему, — артиллерист показывает рукой на соседа. Тот мотает головой. Наверное, у артиллериста такая жажда, когда кажется, что все на свете хотят пить…
С безымянной высоты, на которой еще стреляют, спускается в «долину смерти» группа раненых. Сопровождают их наши минометчики, которых Бородин разослал по траншеям. Один ведет обожженного танкиста с привязанной к груди рукой. На черном, обугленном лице светлеют живыми точками лишь белки глаз… Другие поддерживают раненых автоматчиков, пэтээровцев.
Впереди — двое, в их руках — носилки из жердей, застланных шинелью. На носилках лежит кто-то небольшой, укрытый с головы до ног плащ-палаткой. Сбоку идет Чопик — без каски, без пилотки. Гимнастерка на нем разорвана, из-под нее торчит вишнево-грязный, пропитанный кровью бинт. Сзади идет заплаканная, с осунувшимся лицом пулеметчица Дуся.
Мария взглядом спрашивает у Чопика: кто там?
— Капа… — или то шелест, или чьи-то слова.
Тишина, такая тишина, когда даже тяжелораненые замирают, сдерживая дыхание.
Молча идем назад…
В полдень на смену нашим автоматчикам пришли бойцы другой воинской части.
Старшина созывает бойцов Байрачного, минометчиков, пэтээровцев.
— Выходи, ребята! Кухня прибыла! — слышен то в одном, то в другом месте его хрипловатый голос.
— Не скажете, где она? — несмело спрашивает кто-то.
— А нос у тебя для чего? Ориентируйся по запаху! — гремит старшина, улыбаясь одними глазами.
Только теперь я увидел костлявую, немного сутулую фигуру Червякова-старшего. Радостно екнуло в груди. Я уже думал, что он лежит где-то там, в долине…
— Живы-здоровы! — приветствую его.
— И живой, и здоровый, только немного поцарапало, — дотрагивается рукой ниже спины. — Голову спрятал, она уже битая, так дали по… Это чтобы меньше сидел… А оно и ходить больно… Да ничего, скоро заживет. Ребята перевязали… А чего это вы здесь?