Заносим Григория в избушку лесника. Байрачный ругается:
— Драпали бы в свой фатерлянд без оглядки. Так нет, еще и огрызаются.
Ругает меня и Гришу, что зря спешили к этой треклятой хибаре. А сам же рванул сюда первый.
В избушке, кроме старого топчана, ни мебели, ни утвари. Видно, хозяин уже давно ушел отсюда. Николай Губа сгребает возле печи перетертое — наверное, немцами — сено и разжигает под сводом огонь.
Хорошо, что кто-то из танкистов догадался наделить нас сухими спичками, а то бы и огня не добыть…
Вместе перевязываем Гришу двумя полотенцами и разорванной рубашкой.
Гриша еще не произнес ни слова. Он лишь скрипит зубами и глухо стонет.
— Стародуб, ты оставайся с ним! — приказал мне Байрачный. — Ухаживай и оберегай. Только не прозевай, когда будет идти бригада. Пусть Мария или Лида срочно отправят его в госпиталь. — Лейтенант немного помолчал, будто взвешивая, говорить дальше или нет, и добавил: — А мы, для безопасности, прочешем лесок… Километров за пять отсюда есть хуторок. Думаю, там и обсушимся. Может, найдем медика или знахаря — приведем… Если бригада пройдет, скажи начштаба батальона, что я догоню вас в Копычинцах, а может, и раньше.
Вот так и осталось нас двое — двое на всю окрестность, а кажется, на весь мир: тяжело раненный Гриша Грищенко и я.
Окошко напротив печи я заслонил охапкой сена, целый стог стоит за избой. А то, что выходит на просеку, занавесил шинелью, замаскировав таким образом наш нехитрый костер. В избе не так теперь дует, хотя холод собачий, пронимает до костей.
Снимаю с Грищенко мокрую телогрейку, накрываю его той, что висела у огня, она не сухая, но теплая — нагрелась.
— Как тебе, Гриня? — спрашиваю тихо, чтобы не разбудить, если задремал. Не спит, отвечает:
— Болит, очень болит… И не только в груди, даже голова… А бригады все еще нет?
— Нет, — отвечаю, рад уже тому, что он заговорил. — Скоро подойдет…
Гриша тяжело вздыхает:
— Видно, не дождусь… Жаль… Сыграю в ящик… Хотя и ящика-то не будет.
— Ну, что ты, Гриня! — не хочу даже слушать. — Что ты!
— А так хочется еще пожить. Особенно сейчас. Ведь скоро освободят наши края. Кировоград, видишь, освободили в начале января, значит, скоро и до наших мест доберутся… Как там дома, как Орина?..
Гриша отвернулся от огня и прикрыл серые глаза темными лучами ресниц.
В лесниковой избушке, где мы приютились, выбиты окна, сорваны двери с петель. Гуляет такой сквозняк, что мгновенно тушит щепку, когда я беру ее из огня, чтобы зажечь самокрутку. Холод свирепый, с одежды, которая сохнет возле печки, капает вода и замерзает на полу.
Гришино лицо в бледных отсветах огня кажется не розовым, а темно-синим, как спелая слива. Мокрый, взлохмаченный черный чуб, обрамляя лицо, придает ему выражение трагической обреченности. Гриша стучит зубами, дрожит, как будто в лихорадке, и тихо, монотонно постанывает. Наверно, холод мучает его не меньше, чем рана.
Я тоже едва сдерживаю дрожь и все же пытаюсь подбодрить Гришу. И на мне мокрая одежда, но мне теплее, ведь я все время двигаюсь: то подбрасываю хворост в огонь, то переворачиваю с боку на бок нашу одежду, чтоб быстрее высохла, то осторожно выглядываю в проемы окон: не подкрадываются ли к нашему убежищу гитлеровцы? Возле того, что смотрит на просеку, я подолгу задерживаюсь. В конце просеки темнеет полоска дороги, и мне кажется, что из-за черных кустов вот-вот вынырнут наши танки…
Однако оттуда не долетает ни единого звука, и меня это очень тревожит. За окном белеет в мягком сиянии луны заснеженная просека, виднеется темная полоса разбитой танками дороги, круто спускающейся к замерзшей реке. На ней, как и час тому назад, ни души. Тишина такая, что от нее звенит в ушах. И меня пронимает еще большая тревога и за Гришу, и за себя. Мы во вражеском тылу, далеко за линией фронта. А эта избушка не стала бы для нас западней. Вдруг наткнется на нее группа вражеских солдат — что тогда? Имеем всего один автомат с тремя рожковыми магазинами, трофейный «вальтер» да две гранаты. Надолго ли этого хватит, чтобы защищаться?! А отойти куда-нибудь с Гришей я не могу: он ранен в грудь. Ему бы оказать медпомощь и быстрее отправить в госпиталь… Но кто это сделает, когда наш санпункт находится где-то с главными силами бригады?
— Воды, воды хочу, — прохрипел Гриша.
У нас нечего пить, нечего есть. Сгребаю с подоконника горсть хрустящего снега. Губы у Грищенко спекшиеся, горячие. Снег, едва коснувшись их, быстро тает. Гриша жадно открывает рот, ловит остаток влаги с моей ладони. Его подбородок, усеянный черной щетиной, мелко дрожит. Он пытается поднять голову, но я слегка прижимаю ее к топчану: