— Эх, жаль, — говорит разгоряченный Байрачный, тяжело дыша, — не дали доплясать…
III
Танки, густо облепленные автоматчиками, с гудением и ревом проскакивают мимо нашей автомашины, выруливая на дорогу. Я сижу возле заднего борта, тент не мешает мне наблюдать за тем, что делается вокруг. За гусеницами срывается сизовато-коричневая, будто дым от костра, пыль, но сразу же оседает, прибитая густым, по-осеннему мелко накрапывающим дождем. Автоматчики все в шинелях, поверх которых блестят зеленые, омытые дождем стальные нагрудники. Их мы именуем панцирями.
Ни одно из воинских соединений, ни одна из частей, кроме нашей, которые принимали участие в Отечественной войне, не имели такого чуда в своем снаряжении, как панцири. Они были изготовлены из стального листа. Верхний конец панциря, будто широкая шлейка фартука, обхватывала левое плечо. Под ним — брезентовая подушечка, чтобы сталь не давила на тело. Собственно, на этом «плечике» и держался панцирь, верхняя часть которого закрывала грудь — от шеи до пояса. Нижняя заслоняла живот. Панцирь имел немного выпуклую форму, был достаточно крепкий: пули из автомата его не пробивали. Эта броневая защита казалась нам достаточно надежной. Панцири были выданы не только автоматчикам, но и пэтээровцам, артиллеристам, минометчикам. Мы знаем их единственный недостаток: панцирь сковывает движения, а ползти по-пластунски в нем невозможно.
Мимо нас, «звеня огнем, сверкая блеском стали», прошел танковый батальон. Вот идут танки другого. Вижу улыбающееся цыганское лицо Байрачного. Он примостился спереди башни. Вокруг башни и на жалюзи — его подчиненные. Значит, в этой машине, где-то там, в склепе из толстой брони, сидит старшина Марченко. Он сейчас, наверное, радуется: ведь настало время, которого он так страстно ждал, не меньше, чем Червяков-старший.
Я понимаю нетерпение Марченко. Ведь у него, как и у меня, вот уже почти два года в сердце острая игла. Мы оставили, отступая или эвакуируясь, не только дома и родную, завещанную пращурами землю, мы оставили там самых дорогих, самых родных людей — матерей, сестер, жен с детьми или любимых… Какова их судьба, что с ними там, в оккупации? Живые они или в нечеловеческих муках скончались, а может быть, угнаны на чужбину?.. Эти мысли неотступно сопровождают нас и днем и ночью. Ведь никакой весточки оттуда, из-за линии фронта, с занятой фашистскими зверюгами родимой земли.
К тому же Марченко, наверное, рвется в бой: понятно, ведь он еще не воевал, не нюхал пороха.
Рвусь ли я так, как он или Червяков, в пекло — этого не скажу. Я понимаю, что нужно воевать, именно потому и стал добровольцем. Если я не пойду в бой и многие другие, то кто же тогда освободит нашу Родину от захватчиков?
О смерти я не думаю. А если мысль о ней приходит, я ее отгоняю. Не могу представить себя убитым, неживым, как не могу представить неживым Грищенко, Суницу, майора Голубева, Марию Батрак, Чопика, Марченко, Капу или Байрачного.
Это было бы противоестественно, как противоестественно срубить яблоню, которая стоит, осыпанная цветом…
…На одном из танков вижу наших девушек-пулеметчиц: черненькую, подстриженную под мальчика Капу и стеснительную, розовую и спокойную, как летний рассвет, Дусю. Возле них сияет огненно-рыжими вихрами чуба Петя Чопик. Заметив меня, приветливо машет рукой и кричит:
— Стародубчик, при встрече в Брянске дерябнем! — Что-то еще добавил, но из-за басистого рева танков нельзя было разобрать.
— Еще и до Брянска голова пойдет кругом, — птичьим голосом ответил ему Губа; его из-за незавидного роста прозвали птичьим именем — сорокопут. И голос его напоминал щебетанье этой небольшой птички в зарослях лозняка.
Машины минометной роты идут сразу за танками. Впереди нас лишь два деревянных фургона серо-зеленого цвета. А за ними — на поворотах это хорошо видно — пушки на прицепах, дальше — машины хозяйственного взвода с боеприпасами, с продуктами, с полевыми кухнями… Я ищу в этой колонне автомашину санчасти, ведь в нем — Мария Батрак, ищу и не нахожу. Пусть бы сидела даже рядом с костлявым Грищенко. Черт с ним. Но и я бы мог на нее смотреть, мог бы перекинуться словом… «И чем он понравился ей?»
— Ты как думаешь, Стародуб, — спрашивает Грищенко, — вернемся домой на Украину до Нового года или нет?
— Оцэ б було дило, — весело говорю я. А сам думаю: «Странный человек! И откуда мне, рядовому, об этом знать?»
Но нельзя мне, первому номеру расчета, пасовать перед вторым. И я отвечаю:
— Все это, Григорий, зависит от обстановки. Вот если бы я был Шапошниковым, тогда — другое дело.