— Слава богу, — усмехается Грищенко, — что ты не начальник Генштаба. Иначе бы мы давно уже были у черта в глотке… — Немного помолчав, добавляет торжественно, будто что-то очень важное: — Если война кончится и мы все разъедемся по домам, тебя, Стародубчик, еще оставят при батальоне. — Намеренно делает паузу. «Ну, ну, — думаю, — куда он клонит?» — Еще месяца два или больше будешь отрабатывать внеочередные наряды, которые тебе, известному стратегу, всыпал Можухин.
Хохочут все, даже командир взвода Ивченко, который вообще редко смеется. Наверное, считает, что это недостойно звания офицера.
Я тоже смеюсь.
— Скажи, Гриша, почему это тебе хочется попасть домой на зиму, боишься, что замерзнешь? — спрашиваю, чтобы отвести внимание от себя.
— Болтай, болтай! Мели, Емеля! — сердится Грищенко и достает кисет с огненной розой. — Не об этом разговор. — Он замолкает. Сосредоточенно мусолит самокрутку. И, уже глубоко, с наслаждением затянувшись, говорит: — В нашем хуторе гуляют свадьбы в начале зимы. Так уж заведено. Потому и должен спешить, чтобы не перехватил кто-нибудь мою Орину… — Машина так подскакивает на выбоинах, что панцири, которые лежат в кузове кучей, позвякивают. — Знаешь, Стародуб, девушки мне кажутся похожи на бабочек: летят на все яркое и сами стараются быть приметными. Вот появится в нашем хуторе какой-нибудь красавец офицер в скрипучей портупее, с новенькими погонами, которые торчат, будто золотые крылья, да и бросит свой внимательный глаз на Орину. А она такая… Поманят ее золотые крылья — и полетит девушка к ним бабочкой и запутается в портупее, будто в силках… Вот чтобы этого не случилось, я должен спешить.
— Ты же говорил, что еще за год до войны женился, — не выдержал Николай Губа. — А теперь — «должен спешить, должен спешить…».
— О, если бы я еще до войны женился, то ни за что на свете ее там не оставил… Мы сидели бы с ней где-нибудь за Уралом, — то ли всерьез, то ли шутя говорит Грищенко. — Черта с два ты, сорокопут, меня бы здесь увидел…
— Итак, ты идешь воевать за свою Орину?
Гриша не спеша прячет свой кисет, вздыхает:
— И за Орину тоже! А как же, кто за нее воевать будет — ты, может, или этот недотепа, — толкает меня локтем, — который только и умеет, что наряды хватать?..
— А какого черта к Марии липнешь, если где-то имеешь Орину? — наседает Губа.
Грищенко пожимает плечами:
— Я и не липну… Мы просто дружим — и все.
— «Дружим», — передразнивает Губа. — Если обидишь ее — голову снесу. Так и знай! Дружок нашелся…
Я молчу. Мне нравится то, что Губа стал на защиту Марии и не потакает выдумкам Грищенко, как это было раньше.
В крутом овраге наша машина забуксовала. Старший лейтенант Суница высунулся из кабины:
— Ребята, а ну давайте подтолкнем!
Мигом вылетаем из кузова. Здесь не дорога, а месиво, серо-черное, липкое. Наваливаемся на «студебеккер», толкаем.
— Раз-два, взяли! Раз-два, взяли! — подает команду лейтенант Ивченко, не вылезая из кузова.
— Так ничего не получится, — поднимает на него покрасневшее от натуги лицо Власюков, — не получится. Вы же не чувствуете ритма! — Видно, Власюкову не понравилось, что Ивченко сидит, как барышня, в кузове, боясь измазать сапоги, да еще и командует.
Инициативу проявляет сержант Можухин. У него голос звонкий, командирский, я тот голос хорошо знаю! Еще и сейчас мне слышится: «Рядовой Стародуб, за полную расхлябанность два наряда вне очереди!» Но сейчас по его команде и по его примеру мы дружно налегаем на «студебеккер». Он потихоньку выползает из грязи.
— Эх, Америка, Америка, приходится нам и тебя, хваленую, вытаскивать на своих плечах, — говорит Губа, очищая с сапог грязь.
Пока мы возились, танки и передние машины скрылись за холмом. Шофер дает газу, но дорога такая, что сильно не разгонишься. Колеи от машинных колес уже заполнены водой — дождь не утихает.
Выезжали из Челябинска — лил дождь, едем по Орловщине на передовую — тоже дождь. Хочу вспомнить, как о такой примете говорит народное поверье, и не могу. Спрашиваю у Грищенко.
— Если человек выезжает из дома и начинается дождь, — отвечает он, — значит, будут соболезновать, будут плакать…
Мне такое объяснение не нравится. Но я утешаю себя, что плакать по мне некому. А мать, наверное, уже давно все слезы выплакала. Вот уже два года минуло, а от меня ни весточки. И если после освобождения нашей Стародубовки вручат матери похоронку, то ей уже будет все равно: или сорок первый, или сорок третий год будет стоять…