За поминальным столом, на который не поскупилась редакция журнала, Алевтина наконец-то пришла в себя, выпила пару стопок водки за помин души и уже была в состоянии говорить что-то осмысленное и даже улыбаться благодарной улыбкой сидевшим за тремя столами людям.
Все это время, практически с самого раннего утра, когда Ирина Генриховна приехала к Толчевым, которые жили неподалеку от дома на Большом Каретном, она практически не отходила от нее, держа наготове облатку с валидолом, несколько пузырьков с валокордином, корвалолом, валерьяной и даже пузырек с нашатырным спиртом. Пару успокаивающих таблеток она заставила Алевтину выпить еще до того, как Турецкий прислал машину, чтобы ехать в морг. Сам же Турецкий на похороны приехать не смог – срочно вызвали на доклад к генеральному прокурору, и он пообещал Алевтине заехать к ней домой ближе к вечеру, когда освободится.
Кто-то говорил очередные слова о Толчеве как о мастере фоторепортажа и как о человеке, как вдруг Алевтина произнесла негромко:
– Обидно все, за Юру обидно.
– Что обидно? – не поняла Ирина Генриховна.
– С церковью... и с отпеванием. Словно он злыдень какой-то.
Сказала это и уткнулась глазами в тарелку.
Догадываясь о душевном состоянии Алевтины, Ирина Генриховна тронула ее за плечо:
– Успокойся, прошу тебя. Ведь сколько людей хоронят без отпевания, вспомни хотя бы советскую власть. А здесь... Да и церковь понять можно – у нее свои законы, и нарушать их никому не положено.
Она гладила Алевтину по плечу, однако та, казалось, даже не слышала ее, уставившись остановившимся взглядом в тарелку с нетронутой закуской.
– Они... в церкви... говорят, что самоубийство – это несмываемый грех, но ведь Юра...
Алевтина замолчала, отерла тыльной стороной ладошки снова совершенно сухие глаза. Сглотнула подступивший к горлу комок и, повернувшись лицом к подруге, произнесла:
– Он не самоубийца, нет! И я... я не верю, что он сначала эту сучку, а потом... потом и себя.
Ирина Генриховна хотела было промолчать на этот крик души, однако что-то заставило ее разжать губы, и она негромко, чтобы слышать могла одна только Алевтина, произнесла:
– Алька, дорогая! Веришь ты или нет, но ведь это уже доказанный факт, понимаешь ты, до-ка-зан-ный... да и уголовное дело закрыли, так и не открыв его.
– Вот именно что не открыв его, – глухим, тусклым эхом отозвалась Алевтина. – А если бы не закрыли да хотя меня с детьми опросили...
Ирина Генриховна уже более внимательно присмотрелась к уткнувшейся в свою тарелку Алевтине.
– Ты что же... думаешь, что...
– Я не думаю, я знаю! – неожиданно вскинулась Алевтина. – И я хорошо знаю, я уверена, что Юра не мог так вот, запросто, покончить с собой и тем более не мог стрелять в эту тварь.
Ее ноздри раздувались, и она, видимо не в состоянии совладать с собой, потянулась рукой за бутылкой водки, что стояла перед ней.
Наполнила свою рюмку и Ирина Генриховна. Она понимала, что Алевтина полна ненависти к смазливой журналисточке, которая увела ее мужа из дома, но чтобы говорить вот так... причем совершенно безапелляционно... Для этого кроме женской ненависти требовались более веские основания. И она спросила, едва разжимая губы:
– А почему ты думаешь, что он не мог?.. Стрелять не мог, а потом... потом застрелиться?
Она с трудом подбирала слова, чтобы только лишний раз не сделать Алевтине больно.
Алевтина осушила свою рюмку, поставила на стол, и ее все еще красивое, но в самый последний момент увядшее лицо исказила гримаса внутренней боли.
– Да потому, что Юрка уже не любил ее, порой даже ненавидел и ждал только момента, чтобы выгнать эту шлюху подзаборную из дома.
Ирина Генриховна покосилась на Алевтину, спросила хмуро:
– Так чего же он тянул и сразу не выгнал, как только узнал о ее загулах?
Алевтина тяжело вздохнула:
– Ты же знаешь Юрку. И он не мог... не мог так вот запросто оставить ее без крыши над головой.
Несмотря на то сочувствие, которое Ирина Генриховна в этот момент испытывала по отношению к своей подруге, она не могла не усмехнуться внутренне. И чтобы не выдать себя, спросила:
– А ты-то откуда знаешь про их отношения да про «крышу над головой»?
– Оттуда и знаю, – вяло отозвалась Алевтина, – что он сам об этом мне незадолго до смерти говорил.
– Так вы что, встречались? – удивилась Ирина Генриховна. – Ты же об этом...
– Он сам просил никому не говорить. Твердил, что перед общими друзьями стыдно. Однако навещал нас часто. Деньги приносил, с детьми общался. А в последнее время вообще...
Она вдруг замолчала, будто сказала что-то лишнее, и снова тупо уставилась в свою тарелку.
Общих друзей стеснялся...
Это действительно было похоже на Толчева, и Ирина Генриховна тронула Алевтину за плечо:
– Ты сказала «вообще». И... и что?
Лицо Алевтины дрогнуло, неожиданно сморщилось, словно печеное яблочко, и она подняла на подругу наполненные болью и глубокой скорбью глаза.
– Когда он был в последний раз у меня и мы... мы опять, как в молодости... когда не было детей... – Она улыбнулась, видимо припоминая минуты недолгого счастья, смахнула ладошкой выступившую на глазах слезинку и уже совсем тихо прошептала: – В общем, он сказал тогда, что уже окончательно решил порвать с Марией. Мол, у него к ней, кроме ненависти, ничего более не осталось, и он... он плакал, выпрашивая у меня прощения.
Она замолчала, оборвав себя на слове, сжала голову руками. Наконец оторвала глаза от пола и совсем уж упавшим голосом произнесла:
– Да, клялся, когда выпрашивал у меня прощения. Клялся, что, как только вернется с охоты и утрясет дела с официальным разводом, тут же вернется домой, если, конечно... если дети его простят.
– А зачем ему, да в такой момент, на охоту надо было ехать? – не выдержала Ирина Генриховна. – Он что, твой Толчев, жить, что ли, без нее не мог, без этой охоты проклятой?
– Мог, – уже совершенно тусклым, бесцветным голосом отозвалась Алевтина. – Только на этот раз он давал мне время подумать серьезно да в чувствах своих разобраться. Чтобы потом не было, когда он домой вернется... Ну, в общем, ты меня понимаешь.
Ирина Генриховна все прекрасно понимала: ее Турецкий тоже был не подарок, особенно по молодости, и сейчас размышляла о только что услышанном. Если все это Алевтина не придумала сама, пытаясь в более-менее приличном свете представить общим друзьям своего Толчева, которому, согласно русской пословице, бес саданул в ребро, когда уже седина полезла в бороду...
И Алевтина словно прочитала ее мысли:
– Ирка, дорогая! Не мог, ну не мог Юрка стрелять в эту сучку. Не мог! Хотя бы потому не мог, что он никогда, ты понимаешь меня, ни-ко-гда не мог поднять руку на человека. А тут... из обоих стволов сразу... И еще... Он давно уже остыл к ней. Она стала для него совершенно чужим человеком. А это, как сама понимаешь...
По ее лицу пошли красные пятна, нервным тиком поддернулась щека, и она закончила через силу:
– Да и себя он не мог кончить. Не мог! Потому что очень любил Жеку с Лешкой. И... и когда он был в последний раз у меня, много говорил о том, что уже начал деньги подкапливать, чтобы дать им приличное образование.
Ирина Генриховна молча водила вилкой по тарелке.
Не мог... А пулю себе в висок пустил. Да и его молоденькую женушку не топором зарубили. И в то же время в словах и в голосе Алевтины было что-то такое, что заставляло верить ей.
Уже поздним вечером, когда уставший до чертиков Турецкий приехал домой и даже от ужина отказался, сказав, что перекусил в прокуратуре, Ирина Генриховна все-таки заставила его выпить чашку чая с бутербродом и, пока он безо всякого удовольствия жевал бутерброд с ветчиной, рассказала ему о том, как прошли похороны, кто из общих знакомых остался на поминки, а заодно и о сомнениях Алевтины относительно случившегося на Большом Каретном. И замолчала настороженно, ожидая, что скажет муж.