Выбрать главу

- Ну и буквы у тебя...

- В седле писал, пальцы мерзли... Давай прочитаю: «Красной Конной армией 8 января 1920 года в 20 часов взяты города Ростов и Нахичевань. Наша славная кавалерия уничтожила всю живую силу врага, защищавшую осиные гнезда дворянско-буржуазной контрреволюции. Взято в плен больше 10000 белых солдат, 9 танков, 32 орудия, около 200 пулеметов, много винтовок и колоссальный обоз... Противник настолько был разбит, что наше вступление в города не было даже замечено врагом, и мы всю ночь с 8 на 9 января ликвидировали разного рода штабы и воинские учреждения белых. Утром 9 января в Ростове и Нахичевани завязался уличный бой...

В Ростове Реввоенсоветом Конной армии образован Ревком и назначен начгарнизона и комендант. В городе масса разных интендантских и иных складов, переполненных всяческим имуществом. Все берется на учет и охраняется...»

- Ты погоди, Клим Ефремович, давай подсчитаем, подобьем бабки, тогда и доложим, чтобы было празднично.

- Я и не тороплюсь, - согласился Ворошилов. - Это лишь наметки, уточнять и добавлять будем. Тем более, Семен Михайлович, есть у меня одна мысль. Пошлем донесение прямо Владимиру Ильичу, порадуем его. А в Реввоенсовет фронта само по себе, как положено.

- Полностью присоединяюсь! - оживился Буденный, - Всяких тяжелых сообщений Ленину небось много идет. И жалуются, и совета спрашивают. А мы к нему не с огорчением - с приятным успехом! Давай, Клим Ефремович, составляй бумагу, я под таким документом с великим удовольствием свой подпис поставлю!

8

В те часы, когда остатки белого воинства, избежавшие окружения под Ростовом, беспорядочно отходили за Дон, только лишь генерал Мамонтов сумел сохранить выдержку, вывел из-под удара почти все свои казачьи полки. Был момент - командир Дроздовской пехотной дивизии прямо-таки с мольбой обратился к генералу: «Чего вы ждете, нас разобьют наголову! Помогите скорей кавалерией!» Но Мамонтов ответил с присущей ему грубоватостью: «Я все вижу. Помогать поздно, это конец. Мертвому припарки не помогут!» И приказал своей коннице двигаться к переправе.

Высказывание генерала получило широкую огласку. Ворошилов узнал о нем, допрашивая командира Дроздовской дивизии, попавшего в плен. Знали, разумеется, и вражеские офицеры, и высшее вражеское командование. Поведение Мамонтова, его слова можно было истолковать по-разному. К чему они относились? К той конкретной обстановке, которая сложилась возле Ростова, или ко всему белому движению, терпевшему крах на юге России?

Деникин вызвал генерала для объяснений, однако Мамонтов приехать не смог. Железного здоровья был человек, но после осенних и зимних поражений, после ранения так и не окреп, не воспрял духом. Спас он под Ростовом казачью конницу, увел на степной простор, а сам вскоре свалился в тифу.

Вот уже третьи сутки Мамонтов почти не приходил в сознание. Ощущал только себя, свое тело, все остальное было словно отгорожено ватной стеной.

Чу! Звонко цокают по брусчатке подковы. Или это часы бьют настойчиво и неумолимо? Нет, какие часы: он едет по просторной площади мимо красно-кирпичной, поседевшей от долголетия стены. Колокольный звон плывет в воздухе, такой густой, такой гулкий, что даже ушам больно. День горячий, раскаленный, хочется расстегнуть черкеску, но на него смотрит народ, смотрят войска... Вот белая лошадь его перестала цокать подковами и пошла совсем бесшумно; поплыла мимо толпы, мимо башен. Следом столь же тихо и плавно оторвались от мостовой казаки в парадных мундирах: донская, кубанская и терская сотни...

Жесткая холодная рука коснулась его лица. Запах духов? Откуда здесь женщина в подвенечном платье? Нет, это старичок врач с седой бородкой, в белом халате. Но почему такая сильная рука? Говорят, хирурги делают специальные упражнения, укрепляют пальцы...

Ах, до чего же несносное солнце! Оно обжигает. И этот надоедливый звон в ушах... Не так уж приятно въезжать победителем, если заранее не предусмотрены все мелочи... А что предусмотреть? Чтобы заслонили солнце?.. Где сон, где явь? Где настоящее, где прошлое? Вероятно, то, что вспоминается, - прошлое. Доктор, болезнь, торопливый голос адъютанта... А настоящее - чего еще не было: просторная площадь, торжественный строй казаков...

- Опять бредит, - донеслось сквозь колокольный звон. - В Москву въезжает на белом коне...

Какой-то громкий, неразборчивый спор. Нельзя же говорить всем сразу... Наконец стихли. Басок доктора:

- Господа, я решительно возражаю! Он не вынесет... Лучше не трогать.

- Но красные рядом! - это уже адъютант.

- Если бы автомобиль...

- Какой сейчас автомобиль, да еще при такой дороге!

И чей-то почти плачущий, жалобный голос:

- Какой генерал был! Какой генерал!

- Не причитайте! Лучше довезти труп, чем оставить большевикам. Хотя бы отдадим почести.

Мамонтов понимал, что говорят о нем, но слова проскальзывали, улетучивались, не задевая и не тревожа. Он все еще плыл в горячем воздухе вместе с верными казачьими сотнями. А то, о чем спорили за ватной стеной, было безразлично ему. Раздражали только со стоном, сквозь слезы, повторявшиеся слова:

- Последний кавалерийский талант! Российской конницы краса и гордость!

«Какой, к дьяволу, талант? Какая гордость?! От самого Воронежа гнали без остановки!» - нарастала злость к человеку, который заживо хоронил его. Собравшись с силами, Мамонтов приподнялся и крикнул: «Буденный! Всех за пояс! Буденный!»

Нет, лишь показалось ему, что крикнул. Голова шевельнулась на подушке, вырвался стон.

- О чем это? Вы разобрали?

- Буденного вспомнил.

- Вот бедняга, даже сейчас... Кажется, началась агония...

И опять резкий голос:

- Вот тулупы. Закутаем, вынесем.

- Погодите, тулупы уже не понадобятся. А, доктор?

- Финита...

- Как вам не стыдно!

- Прими, господь, душу раба твоего!

Глава седьмая

1

- Клим Ефремович, очень я любопытствую не по нашей совместной службе, а так... - Семен Михайлович неуверенно кашлянул, прикрыв рот ладонью. - Можно тебя спросить?

- Что это ты церемонишься нынче? - усмехнулся Ворошилов.

- Говорю - не по службе..,

- Давай по дружбе.

- Ну, спасибо... Давно я вижу, Клим Ефремович: как разозлит тебя кто, как распаляться начнешь, ты сразу на свои пальцы смотришь и губы шевелятся. Может, примета какая или наговор?

Конечно, проще всего было отделаться шуткой, но в глазах Семена Михайловича светился такой неподдельный интерес, что Климент Ефремович подумал весело: «А почему бы не объяснить, чего особенного? Пусть знает».

Сидели они в теплой хате, за чаем, отогреваясь после морозного дня, спешить было некуда, и Ворошилов начал не торопясь:

- В ссылке, уже после того, как поженились мы с Екатериной Давыдовной, навязался на наши головы пристав. Такой занудливый, такой дотошный - хуже представить нельзя. Все-то инструкции, все законы он назубок знал... Мы в ту пору подолгу вечерами керосин жгли. Читал я много, Катя помогала мне заниматься. А этот фараон повадился к нам каждую ночь с проверкой. От работы отрывал, настроение портил. Ну, положа руку на сердце, ему со мной тоже не сладко было, спокойной жизни я ему не давал, - прищурился Климент Ефремович. - То ссыльных сагитировал вместе протестовать против грубости, против насилия полиции и охраны.

То общую библиотеку организовал. Потом столовую для ссыльных создали мы с Катей. Да и догадывался, наверно, пристав, что снова я к побегу готовился. Вот и зачастил к нам. Ночь-заполночь, а он стучит в дверь: «Открывай!» - «Поздно, мы спать собрались». А фараон свое: «Согласно положению о полицейском надзоре местная полицейская власть имеет право входить в квартиру поднадзорного в любое время».

- Во, наизусть помнишь! Как устав на военной службе! - восхитился Буденный.

- Еще бы не помнить, сто раз слышал.

- Ты ночью прищучил бы его, - жестко блеснули глаза Семена Михайловича. - Двинул бы в темноте, чтобы до гробовой доски помнил.

- Э, нет! Тогда бы моему университету сразу конец, загнали бы в тартарары.

- Какой такой университет в ссылке-то?

- Самый лучший! Со всей страны умных людей тогда на север согнали. По любой науке знатоки. Я у них многое перенял: как в политике разбираться, в экономике, в математике. Мы рассчитали с Катей: всю зиму напряженно занимаемся, а потом у нее срок ссылки кончался - она домой, а я вслед за ней нелегально.

- Ишь ты, - уважительно крякнул Буденный. - А про пальцы-то, - напомнил он.

- Довел меня тогда пристав, будь он неладен! - Климент Ефремович глотнул из чашки крепкий остывающий чай. - Письмо мы с Катей тайное писали, а он учуял. Может, через щель в ставне подглядывал... Всегда один раз являлся, а тут только ушел, только разложили мы свою канцелярию - опять стучит, паразит, дверь дергает, торопит... Оттолкнул меня, шасть в горницу, сгреб со стола бумагу, конверты. Я ему говорю: «Личная переписка...» А он свое: «Согласно параграфу девятнадцатому полиции дозволено производить у поднадзорных любой обыск в любое время...» И такая наглая, такая самодовольная у него при этом рожа была, что не стерпел я. От ярости в голове зашумело и в глазах помутилось. Секунда - и кинулся, задушил бы его. Только вдруг Катин голос: «Клим, руки!..» Понять не могу, застыл обалдело, а она повторяет: «Клим, дорогой, руки!» И тихонько на ухо мне: «Пальцы, пальцы свои сосчитай!..» Настолько она меня ошарашила, настолько неожиданными слова ее были, что просто растерялся. Уставился на пальцы, вроде все тут...

- Ну да, отвлекся, значит! - уяснил Семен Михайлович.

- Этот самый пристав даже не заметил, что жизнь его на тонком волоске колебалась. Ну и моя, значит, тоже... Остыл я... С той поры и появилась привычка.

- А письмо-то как?

- Мы ведь молоком между строчек писали, а чернильница, вернее, молочница из хлеба, из мякиша слеплена. Пока я открывал фараону, Катя все съела, перышко носовым платком вытерла...

Семен Михайлович слушал не только внимательно, но и уважительно, как ученики слушают на уроке увлекательный рассказ учителя. Все, о чем говорил Ворошилов, было ново для него, бывалого служаки, полтора десятилетия проведшего в казарме, на плацу, в эскадронном строю. Климент Ефремович оказался первым настоящим подпольщиком, большевиком, с которым Семену Михайловичу довелось вместе жить, вместе воевать, разговаривать обо всем, задавать любые вопросы.

Конечно, ему и раньше доводилось встречаться, беседовать с большевиками, чью сторону он принял сразу, как только узнал их программу, как только понял, за что они борются. Еще летом семнадцатого года советовался он, к примеру, в Минске с товарищем Фрунзе, который хорошо разбирался в военных и революционных делах. Совсем недавно по-дружески, хорошо и обстоятельно толковал целый вечер с дорогим товарищем Калининым, который за малое время успел обрисовать ему положение в стране и международную обстановку. Но все это были короткие, чисто деловые разговоры, при которых с человеком не сойдешься накоротке, не распознаешь его. А с Ворошиловым они каждый день вместе, между ними полная откровенность.

По натуре своей очень восприимчивый, быстро усваивающий все полезное, Семен Михайлович даже сам замечал, как изменились за последние месяцы некоторые его взгляды и привычки, как все чаще и чаще сравнивает, сверяет он свои поступки, свое поведение с поведением бывалого большевика.

Первое, пожалуй, что отметил он у Ворошилова, - самому себе ни в чем спуску не дает. Всегда побрит, всегда аккуратен, кормится из общего штабного котла. Начальник, мог бы и развлечься, и повеселиться. На войне как? Сегодня жив - вот и радуйся. Может, завтра ворон твои глаза выклюет или опустят тебя товарищи в братскую могилу... Все мы люди-человеки, и спрос человеческий...

А Клим Ефремович - этот ни-ни. Совсем никакого послабления не позволяет себе и требует того же от всех коммунистов. Чтобы чисты были как стеклышко. Которые не коммунисты, тем тоя«е вроде бы неловко при Ворошилове даже крепкое слово загнуть, а уж вдовушку притиснуть или девку ущипнуть ни один лихач при нем не решится.

С тех пор как приехал Климент Ефремович, вся жизнь понеслась вроде бы скорее, бурливей. Раньше какие заботы были? Людей накормить, вооружить, разместить. Коней обиходить. Ну и, конечно, врага в бою опрокинуть. А теперь сколько хлопот: прибавилось! Не только воевать надо, а еще и людей воспитывать, обучать, на большевистскую правду им глаза открывать. О мирных жителях думать приходится. В освобожденных районах заводы-фабрики восстанавливать. И вот что удивительно: никто этих и других забот сверху не навязывает, никто приказов таких не дает, а Ворошилов и другие большевики сами берут груз на свои плечи. «Наша партия в ответе за все» - и точка... Семен Михайлович хоть и ворчит иной раз, хоть и недоволен бывает, а ведь и сам тянет в той же упряжке. Тяжко, трудно, да ведь все правильно. Для того и жертвы, чтобы на расчищенной земле новые ростки вверх потянулись. Это опять же Клима Ефремовича слова...

Раньше Семен Михайлович делил людей на своих и посторонних. Не о врагах речь, с ними он был крут, для врагов у него только пуля и шашка. Нет, среди всех людей выделял он приятелей, земляков, за которых готов был горой стоять, которым прощал многие прегрешения. Свой человек, разве можно о нем не позаботиться? Это как в станице: соседи по улице должны помогать друг другу. Ему даже неловко было наказывать или в открытую ругать приятелей. Что они подумают? Взлетел, мол, Семен, зазнался, нос задрал...

Со всеми остальными, с незнакомыми и малознакомыми Буденный старался быть справедливым, но службу требовал по всей строгости. А вот у Клима Ефремовича выходило наоборот. С незнакомых бойцов и командиров он, конечно, тоже требовал то, что положено. Однако при случае мог и мягкость проявить, и даже поблажку. Зато друзьям, знакомым, всем членам партии не прощал, как и самому себе, никакой оплошности. Об ошибках, о недостатках говорил в открытую, не боясь испортить отношений. Семен Михайлович даже опасался малость такой прямоты. Сказал однажды:

- Очень уж ты на слово резкий, обидеть можешь.

- Не думаю, - качнул головой Ворошилов. - На правду чего же обижаться?

- Один поймет тебя, а другой злость затаит.

- Пожалуй, ты в чем-то прав, Семен Михайлович, только среди революционеров, среди моих товарищей по борьбе, было и есть такое правило: выкладывай все принципиально, не считаясь с самолюбием, с личными симпатиями. Я даже уверен, что без этого и настоящей дружбы не может быть. Кто, кроме друга, скажет тебе самую горькую правду, кто откроет тебе глаза на ошибки, даст душевный совет? А уж если смолчит, значит, себе на уме, на такого человека надежда плохая...

Хоть и не был согласен Семен Михайлович со всем, что услышал, однако слова Ворошилова врезались в память, заставили его крепко задуматься.