И это писал приятель, член «Зелёной лампы» Родзянко…
Но, к счастью, кроме «минутных друзей», были и настоящие, истинные, те, кто помог ему выстоять, спас его от Сибири. И воспоминание о них скрашивало горечь обид, бодрило, радовало, рождало терпение и мужество.
Так писал он в эпилоге «Руслана и Людмилы».
Письмами его не баловали, и каждое доказательство того, что он не забыт, что его помнят там, на брегах Невы, было великой радостью. И день, когда прочёл он в журнале «Сын отечества» стихи Фёдора Глинки, обращённые к нему, стал для него праздником.
Благородный Глинка не побоялся публично приветствовать молодого изгнанника, назвать его имя в печати. Он писал:
Стихи кончались ободрением, в котором так нуждался Пушкин:
Посылая в Петербург ответные стихи, Пушкин просил брата: «…Покажи их Глинке, обними его за меня и скажи ему, что он всё-таки почтеннейший человек здешнего мира».
Стихи были такие:
Более всего в его изгнании ему недоставало дружбы. Особенно — Чаадаева. Его разговоров, их долгих бесед.
Теперь он в полной мере оценил, как много значил для него Чаадаев.
Если бы Чаадаев был рядом, жизнь, даже в изгнании, не утратила бы своей полноты.
Когда до Кишинёва дошла весть, что Чаадаев, пренебрегая карьерой, вышел в отставку и собирается в чужие края, Пушкин написал Вяземскому: «Говорят, что Чаадаев едет за границу — давно бы так; но мне его жаль из эгоизма — любимая моя надежда была с ним путешествовать — теперь бог знает, когда свидимся». Уезжая из Петербурга, Пушкин не сомневался, что его высылают на полгода, не больше. Но ссылка затягивалась. И он всё острее ощущал одиночество. «… Кюхельбекерно мне на чужой стороне. А где Кюхельбекер?» — писал он брату. «Обнимаю с братским лобзанием Дельвига и Кюхельбекера. Об них нет ни слуха, ни духа», — жаловался Гнедичу.
Ему мучительно не хватало лицейских друзей: Дельвига, Кюхельбекера, Пущина. За шесть лицейских лет, за три года в Петербурге он сроднился с ними, и теперь при мысли об огромном расстоянии, разделяющем их, его охватывала тоска. «Друзья мои! надеюсь увидеть вас перед своей смертию».
Лицейские друзья писали редко. Кюхельбекера и Пущина судьба тоже не баловала. Их раскидало из Петербурга. Кюхельбекеру не простили его вольномыслия, не простили стихотворения «Поэты», где говорил он о гонениях, приветствовал опального Пушкина. Беспокойного педагога уволили со службы в Благородном пансионе, и он, не дожидаясь худшего, уехал за границу с богачом Нарышкиным, нанявшись к нему секретарём.
Когда высылали Пушкина, Пущина не было в Петербурге. Он ездил в Бессарабию к больной сестре. Потом вместе с гвардией ушёл чуть не на год в поход. А вернувшись в столицу, не поладил с великим князем Михаилом Павловичем, подал в отставку и уехал в Москву.
Один только Дельвиг вёл оседлую жизнь, и с ним можно было переписываться. «Жалею, Дельвиг, что до меня дошло только одно из твоих писем»… «Мой Дельвиг, я получил все твои письма и отвечал почти на все. Вчера повеяло мне жизнию лицейскою, слава и благодарение за то тебе и моему Пущину!»
Чаще всего он писал брату, юному Льву.
Когда Пушкина отправили на юг, Льву шёл пятнадцатый год. Это был неглупый, живой юноша, одарённый необыкновенной памятью и, несмотря на избалованность, способный на смелые поступки. Узнав, что из Благородного пансиона увольняют Кюхельбекера, воспитанники подняли бунт. По донесению директора, «класс два раза погасил свечи, производил шум и другие непристойности, причём зачинщиком был Лев Пушкин». Зачинщика исключили. Пушкина заботила судьба Льва. Он хотел знать о нём всё.
«Скажи мне — вырос ли ты? Я оставил тебя ребёнком, найду молодым человеком; скажи, с кем из моих приятелей ты знаком более? что ты делаешь?..»
Он думал о брате с любовью и нежностью, как бы вновь переживая свою собственную весну…
17
Аристид — государственный деятель и полководец Афинской республики (VI—V вв. до н. э.). Прославился справедливостью и неподкупностью.