– И топорик прихвати. Может, корни рубить придется.
– Ага. Пошли.
– Говорил я… Одна ты осталась, – промолвил он, глянув на женщину.
Вышли на большак.
Прошли по вечерним улицам.
Миновали город – и снова большаком.
Вроде бы недалеко, да уж старость, видно.
Запыхалась.
Передохнуть бы.
Еще топор оттягивает руки. То и дело перекладывай его из одной в другую или бери в охапку, как младенца. Легче так.
Недалеко уже.
Сосны виднеются.
Недалеко.
Сразу за поворотом и карьер.
– Сядь, отдохни. Я сейчас… Намечу.
Подбежал к одной из сосен, отсчитал несколько шагов.
Подбежал к другой – еще отмерил.
И от третьей пошагал, считая что-то.
Скинул пиджак, шапку.
За лопату взялся.
– Ты сиди, отдыхай, – говорит, обливаясь струйками пота. – Если будут корни – обрубишь.
Может, час, может, два все копал и копал.
И радостно было ему, что земля жесткая, нетронутая, проросла травой.
Потом вроде лопата об железо звякнула. Он выпрямился. Осмотрелся. Прислушался.
– Есть… – проговорил. – Вот корень – руби. Давай руби корень.
Подошла она.
Яма была мелкая. Только широкая. И длинная.
Видела, как он присел, нагнулся.
– А? – спросил он, освобождая корень пальцами. – Звенит? Рубай!
Замахнулась и ударила, рубанула. Хотела еще раз топор поднять, да застрял в лысой голове. А голова еще обернулась и спросила удивленно:
– Ты?..
За соснами, далеко, за всей землей садилось багровое солнце.
И был сильный ветер.
Стояла она, уронив руки, и ветер трепал ее волосы – белые, как лен, мокший-перемокший, сохший-пересохший вековечный лен. Она смотрела на багровое солнце. Может, вспомнила Юозукаса?
Может, мальчика, которого своим молоком вскормила? Таню?
Вальтера-Виктора? Винцаса– Велвела? Отца с набитым землею ртом?
Может, девушку, понесшую от Винцаса, ту, что стояла, обнявши столб?
Может, того, в мундире: «Посторонись, мамаша»?
Четыре сбруи, которых не хватило до семи?
Себя.
Стоящую возле дома, за дорожкой, вскинувшую руки, измазаные землей и кровью, и посылающую проклятье.
Черное проклятье.
На суде было бы так.
Зал встает. Молчит.
Люди долго слушают, слушают все сначала, но ждут – конца.
Вот и конец.
Приговор.
Бернотас Антанас, сын Казиса, – приговаривается к смертной казни.
Решение суда окончательное.
Приговор исполнен.
– Нет, – ответила она. –. Человек должен жить.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Я редко бываю здесь. Почему?.. Иногда мне кажется, что пешком пришел бы. А иной раз хочется все забыть, будто не был рожден на свет, просто взял и явился откуда-то такой, как есть, и никогда туг не жил, и всегда был таким, как сейчас.
На бывшей базарной площади разбит зеленый сквер. В бывшей гимназии, некогда красной, а ныне побуревшей, какое-то учреждение, а может, и не одно. Где-то здесь была лавочка, в которой продавали казенку. Дальше – лавка со сладким печеньем, белыми кругляшками, обсыпанными сахаром, и с пирожными. Сперва по десять центов штука, после по двадцать пять копеек, а потом…
Длинное шоссе – автострада – главная улица города. Двухэтажный ресторан. Большие окна. Стекло и металл, стекло и… Оба комитета в одном здании – прямые линии, уже без колонн и завитушек.
Всякие мысли приходят в голову, когда попадаешь в родной город. Хорошие и плохие, веселые и не очень. Порою умные, а порой…
Я думаю, что здесь, в центре города, на бывшей базарной площади, посреди цветущего скверика мог бы стоять высокий памятник. Я не знаю, как он должен выглядеть, не знаю даже, как его назвать. Я назвал бы его…
Всякие мысли приходят в голову, когда попадаешь в родной город.
Я выхожу из автобуса.
Оглядываюсь.
Люди уже не те и не такие. Далекие, потому что я для них – чужой. Все меняется.
Есть за городом одно место, постоянное, неизменное. Там мне все знакомы.
Но это – позже. Чего торопиться на кладбище?
Может быть, сперва заглянуть туда, где стекло и металл в два этажа? Заказать что-нибудь покрепче – три звездочки или пять, а может, белой, казенной…
Пожилая женщина останавливается на тротуаре и смотрит на меня, слегка нагнув голову.
Я поворачиваюсь к ней и вздрагиваю.
Я беру ее руку. Целую. А она не дает. Ей трудно, потому что держу крепко, а пальцы у нее – сухие, тонкие, обессиленные, олько суставы разбухли и в прозрачных венах беспокойно пульсирует кровь.
– Добрый день, понас Адомас, – говорит она. И медленно, будто поправляя волосы, проводит свободной ой по моей голове, притрагивается к лысеющему лбу: