Выбрать главу

Я поспешил ретироваться, а когда спросил у моего товарища, так и не вошедшего в гостиную, кто это, он ответил:

— Распутин.

Об этой встрече вспоминал я особенно часто летом 1916 года по дороге из Петрограда на фронт. В офицерских вагонах, в станционных буфетах имя Распутина буквально гремело. Его бранили на все лады, обвиняли в том, что он продает немцам Россию. Совершенно не стесняясь, офицеры называли одновременно императрицу. Дома и в лицее я тогда еще таких разговоров не слышал, и они рождали во мне смущение, а вместе с тем какое-то веселое чувство, как часто бывает в юности перед грозой или необычными и волнующими событиями. Больше же всего дразнил мое любопытство сенсационный характер таких разговоров: мне шел только пятнадцатый год.

Почему же, спросит, вероятно, читатель, ехал, я в таком возрасте на фронт? Тайком, что ли, от родителей? Как юный доброволец, рвущийся в бой?

Нет, геройства с моей стороны не было, не было и побега, и эту поездку организовала сама моя мать.

Как я уже отмечал, старый режим имел для привилегированных лиц весьма положительные стороны. В самом деле, возможности их были поразительны.

На нашем Западном фронте наступило затишье. Санитарный отряд, возглавляемый моей матерью, был отведен в тыл на продолжительный отдых. Воздушные налеты были в ту войну редким явлением. Вот моя мать и решила, что месяца два в отряде будут для меня приятными каникулами и в то же время полезной школой. А чтобы я не забывал английского языка, меня отправили туда вместе с гувернером-англичанином.

Доехали мы благополучно до последней станции, где-то на барановичском направлении. Но там произошла путаница. Высланный из отряда автомобиль запоздал. По шоссе то и дело проходили машины, и мы решили не дожидаться. Однако для нас обоих места ни в одной не нашлось, так что гувернер и воспитанник оказались разъединенными. На каком-то повороте машины разминулись: та, где сидел гувернер, умчалась в сторону. В результате я приехал в отряд через час, а гувернер пропал на целые сутки.

На другой день мою мать вызвали по телефону из штаба далекой дивизии.

— Хотите услышать бесподобную историю? — сказал знакомый генерал. — Представьте себе, ко мне доставили чуть ли не с передовой линии какого-то англичанина в нашей санитарной форме, который обращался к идущим в окопы солдатам с одним и тем же вопросом: "Где миссис Лубимоф?" По-русски — ни слова! Да и по-английски мало что может объяснить. Говорит, что его удостоверение осталось у вашего сына. Ехал в отряд, а в какой — не знает, вообще ничего не знает и своим начальством признает только "миссис Лубимоф". В полной растерянности, изнеможен. Я его накормил и уже выслал к вам с провожатым.

Фронтовой мой опыт невелик.

Погоны у меня были особые: с серебряным галуном, как у "чиновников без чина" (была такая категория). Но, несмотря на скромность моего официального положения, санитары вытягивались, когда я к ним обращался: я был для них прежде всего сыном попечительницы.

И все же этот опыт приоткрыл мне на миг какую-то завесу.

Рядом с нами отдыхала кавалерийская часть. Проходя через ее расположение, я услышал громкий, обрывающийся голос и увидал офицера, распекающего солдата. Офицер был щупленький, совсем молодой, он очень горячился и размахивал руками. Рослый, усатый и уже пожилой солдат стоял перед ним навытяжку. Глаза его были опущены, губы вздрагивали, но он ничего не отвечал.

— Я тебе покажу — прохаживаться с папиросой в зубах! Да еще честь не отдавать офицеру! Скажешь: не видел!.. А на что у тебя глаза, дурак?

Язык у офицера немного заплетался, и я понял, что он выпил.

— Небось не пикнешь сейчас! Испугался? Знаю я тебя! — продолжал офицер, все более возбуждаясь.

Вдруг он как-то дико вздернул рукой и ударил солдата.

Тот не шелохнулся, только лицо его стало как полотно.

Это ли с новой силой взорвало офицера или, удалив раз, захотелось ударить еще?

И снова звук пощечины.

— Получил?

Сунув руки в карманы, офицер отошел нетвердой походкой. Солдат продолжал стоять неподвижно.

Сцена эта страшно меня поразила.

Я спрашивал затем у многих офицеров, часты ли подобные случаи. Ответы были уклончивы. Никто этого не одобрял, но большинство и не возмущалось, предпочитая переводить разговор на другую тему. Только один старый полковник сказал мне прямо:

— Это срам. Но ничего против этого не поделаешь. Без буйства не обойтись, пока господ офицеров не будут наказывать за такие дела. Всякие ведь бывают люди… Вот и хочется кой-кому покуражиться над безответным мужиком.

Мне хотелось утешиться мыслью, что на это способны только армейские "недотянутые джентльмены". Недаром же сочинили стишок про мариупольских гусар:

В морду бьют на всем скаку В Мариупольском полку.

Но компромиссного объяснения не получилось. Я узнал, что солдат бьют по лицу и в самых первых полках гвардии.

— Да, бывает, хоть и реже, чем в армейских частях… — с неудовольствием отвечал на мои вопросы гвардейский ротмистр. — Вот война пройдет, может, и с этим покончим, — добавил он и тоже заговорил о другом.

"Наш мир" казался мне избранным, достойнейшим, и потому я ухватился за эту смутную надежду. Она ведь позволяла и мне не задумываться над подлинными основами нашего строя.

На фронте я простудился, доктора признали воспаление легких. Так и окончилась моя "боевая эпопея". Меня отвезли в Минск, Незадачливого гувернера отправили в Петроград, а вместо него выписали оттуда мою старую няню.

В Минске я пролежал около месяца в лучшей тогда гостинице "Европа". Моя мать наезжала в город (где был штаб фронта), останавливалась в соседней комнате и часто приводила ко мне лиц, ее навещавших.

Помню, раз ввела она двух очень важных особ: бывшего министра земледелия Кривошеина, с горя возглавившего после отставки краснокрестные организации Западного фронта, и генерала, командовавшего одной из армий этого фронта.

Кривошеин часто бывал у нас в Петербурге; о нем родители говорили как о видном политическом деятеле, честолюбивом и одаренном, которому симпатизирует Дума, так как он покинул свой пост из-за разногласий с царем. Оба вошли, продолжая начатый разговор.

— Не унывайте, Александр Васильевич, — басил командарм, пропуская вперед Кривошеина. — Ваше время скоро придет!

— Не думаю… Я ведь не из фаворитов Григория Ефимовича, — отвечал тот с деланной улыбкой.

— Но так дальше продолжаться не может, — возражал генерал. — С этим прохвостом будет скоро покончено.

— Дай-то бог, дай-то бог! Пора!

Затем оба сделали вид, что интересуются моим здоровьем, и заговорили с моей матерью о другом.

Этот Григории Ефимович, которого старый боевой генерал называл прохвостом, с чем, очевидно, соглашался его собеседник, царский статс-секретарь, был Распутин, фаворит царя и царицы. Опять сенсационный характер таких речей (и в таких устах!) поразил меня. Кажется, именно после этого разговора у меня проявился острый интерес к политике.

Вскоре по возвращении в Петроград я вновь услыхал о Распутине уже по поводу, непосредственно касавшемуся моего отца.

После Вильны отец занимал ряд довольно значительных постов: был директором департамента государственных имуществ, затем товарищем главноуправляющего высоким учреждением, именуемым "Собственной его величества канцелярией по принятию прошений, на высочайшее имя приносимых" (эта должность по рангу соответствовала товарищу министра и давала право на личный доклад царю). В начале войны, когда царское правительство решило ухаживать за поляками, он отправился в Варшаву в качестве помощника генерал-губернатора по гражданской части, а позднее вступил в полное управление всеми польскими губерниями, но это уже не имело особого значения, так как там были немцы… Фактически отец оказался не у дел, считал, что это несправедливо, и приписывал заминку в своей карьере враждебному отношению все того же Распутина и распутинцев.