Выбрать главу

Я не обратил особого внимания на то, что, получая паспорт, мой товарищ уж очень восторженно меня благодарил. В русском дворянстве были графы Зубовы — потомки екатерининских фаворитов — и просто Зубовы. С этим Зубовым я мало общался в лицее и совсем не знал его семьи. Но мне не приходило в голову, что лицеист окажется самозванцем. Графское достоинство он получил не от русских императоров, а от меня, выдавшего паспорт. Добавлю, что среди русских беженцев в Болгарии самозванство его выяснилось довольно скоро, и у меня произошло неприятное объяснение с посланником. Но было уже поздно. Зубов мог заявлять каждому, что он действительно граф, раз дипломатическое представительство "законной русской власти" признало его таковым.

Читатель вероятно в недоумении. Граф он или не граф, какое это имело значение в 1920 году? Представьте себе, что имело. После выговора от посланника я выразил Зубову свое негодование. Он пожал плечами и ответил о полной откровенностью:

— Будьте рады, что помогли товарищу. Я не желаю бренчать на балалайке в эмигрантском ресторанчике или корпеть над бумагами в какой-нибудь дурацкой конторе. Собираюсь в Нью-Йорк. А как вы знаете, богатая американка "густо идет" на титулованных…

Но до Нью-Йорка Зубов так и не добрался: он давно уже болел туберкулезом, кокаин, от которого не мог отвыкнуть после безумных одесских ночей, окончательно сломил его здоровье и свел в могилу.

А вот другая фигура.

В канцелярию вваливается огромный, грузный человек в черкеске, с орлиным носом и бритой головой, по виду совсем репинский запорожец, но в офицерских погонах и с сигарой в зубах вместо чубука. Это граф Милорадович, потомок по боковой линии знаменитого генерала, а по матери чуть ли не самого Мазепы. Его многие знают в миссии. Он бретер, игрок, крикун, даже драчун, но, впрочем, больше шумит, чем буянит.

— В Данциг, еду в Данциг! — объявляет он после взаимных приветствий. — Вольный город! Там теперь рулетка! Все ценности реализовал в Константинополе. Набит деньгами. Но во всем себе отказываю. Еду в третьем классе, ем раз в день. Все для Данцига! Хочу сорвать банк. И снова буду богат. По-настоящему богат! Все равно ведь того, что на мне, хватило бы на три-четыре года, не больше. Значит, либо пан, либо пропал!

Узнал впоследствии, что данцигская его эпопея длилась ровно три дня: проигрался до нитки и горько запил с горя.

Со всеми этими лицами у нас было немало хлопот. Один рвался в Данциг, другой в Париж, третий в Соединенное королевство сербов, хорватов и словенов, как тогда называлась Югославия. Иностранные консульства не выдавали виз без нашей рекомендации, причем подразумевалось, что на нее могут рассчитывать только лица "особо почтенные". А как быть с остальными? Визы выдавались в очень ограниченном числе, но отказать в рекомендации не было возможности — миссию бы разнесли. Пришлось прибегнуть к хитрости: когда в смысле почтенности лицо казалось сомнительным, точнее, когда нам самим оно никак не было рекомендовано из Крыма или Константинополя, мы писали просто, что "ходатайствуем о визе". А если действительно стремились помочь соотечественнику в его скитаниях, то добавляли еще одно слово: "настоятельно". Но и такой шифр не помог. Тайная мощь этого слова скоро была раскрыта… Пришлось вписывать его всем. А затем уточнять по телефону, в каких случаях мы не покривили душой…

Беженская масса, включая сановников и генералов, относилась к нам, сотрудникам дипломатической миссии, с болезненной завистью. Мы занимали великолепное помещение бывшей императорской миссии, общались, почти как равные, с дипломатическим корпусом, нас принимали в высшем болгарском обществе, некоторых из нас революция застала за границей, и мы считали себя не беженцами, а привилегированными лицами, призванными вершить важные дипломатические дела.

У власти стояло тогда земледельческое правительство Стамбулийского, к которому "высшее болгарское общество" питало жгучую ненависть. Это общество состояло из семей, деды и прадеды которых выслуживались при турках и при них завладели главными богатствами страны; оно презирало болгар, у которых не было таких предков и которые не старались походить во всем на иностранцев. В гостиных этого общества, наполненных всякой дребеденью, купленной оптом в Вене или Берлине, царили чопорность и высокомерие, отдававшие самым захолустным провинциализмом. Русских беженцев, даже самых сановных, там принимали не очень охотно (а вдруг попросят денег!), но с нами, "русскими дипломатами", "знатные болгары" общались охотно, ругая собственные порядки, правление Стамбулийского, установившего "земледельческий большевизм". Именно из этого круга вышли впоследствии убийцы крестьянского лидера.

За год моей службы в Софии я узнал, восемнадцатилетним юношей, некоторые отличительные стороны дипломатической деятельности в условиях старого мира. Живо интересовался протокольными распорядками, которые, вместе со светскими обязанностями и продвижением по службе, особенно занимали подавляющее большинство дипломатов решительно всех стран. Приехавший из Рима дипломат рассказывал, например, о таком случае.

Давая большой обед, какая-то римская дама посадила направо от себя заместителя итальянского министра иностранных дел, а налево — испанского посла. Ошибка действительно сногсшибательная: посол иностранной державы должен всегда занимать первое место.

— Что произошло затем, не поддается описанию, — говорил дипломат. — Хозяйка заметила свою оплошность, когда оба уже заняли предложенные места. Поправить дело не было возможности. Испанский посол сел молча и до конца обеда не проронил ни слова. Мало того: не дотронулся ни до одного блюда, не выпил ни одного глотка, сидя как истукан, мрачный и непреклонный. Какой кошмар! Более жуткого обеда я не припомню. Вначале лицо хозяйки было красно, как бургундское вино, а под конец — белее скатерти. Как только она поднялась из-за стола, посол его католического величества молча откланялся и отбыл голодный, так и не раскрыв рта.

Такие рассказы дразнили мое любопытство. Дипломаты считали себя особой кастой, подчиняющейся собственным законам, — со своими интересами и мировоззрением. И в этом отношении француз, англичанин или русский были, по существу, одинаковыми. Тот же налет светского скептицизма, тот же нарочитый космополитизм, при котором все они были ближе друг к другу, чем к "рядовым" соотечественникам, те же шутки, что секретарь должен ухаживать за советницей, а у посла обязателен роман с консульской женой, то же увлечение внешней стороной службы, презрение, высокомерие по отношению к "непосвященным", то есть людям, не понимающим прелести такой болтовни, где важнейшие вопросы мировой политики всегда дают повод для более или менее удачного "красного словца".

Мир этот во многом напоминал лицейский. В нем царило крепкое убеждение, что этикет, церемониал необходимы, благотворны и сами по себе имеют огромнейшее значение, но что "избранным" разрешаются всяческие забавы, при условии — чтобы не было посторонних.

Посланник Петряев, в прошлом товарищ министра иностранных дел, стоял головой выше большинства своих сослуживцев. Это был не дипломат обычного светского типа, а техник-работяга, владевший шестнадцатью языками, известный специалист по восточным делам. Мне кажется, что он не верил в долговечность своей дипломатической деятельности, но обязанности свои выполнял с большой щепетильностью. По своим знаниям и деловитости он выделялся среди сотрудников миссии, а потому оба секретаря считали его недостаточно "утонченным" и писали в Париж, что он не умеет устраивать дипломатические приемы. Мне же лично особенно запомнился из его… приемов тот, который он оказал П. Б. Струве, исполнявшему при Врангеле функции министра иностранных дел.