Князь Шаховской. Это добрый малый. Уже лет двадцать пять, как работает поваром в ресторанах. Но спросите его, кто он такой, и он ответит не задумываясь: "Я конногвардеец". Это потому, что без году неделю служил в конной гвардии. Он не тщеславен, не ищет развлечений, не старается уйти от своей профессии — он повар хороший и любит свое дело, не стремится в "весь Париж" (слишком высоко, да там и не знают о конной гвардии!), не говорит себе, что его профессия временная (ему не надо никаких утешений), но он готовился быть конногвардейцем, начал свою взрослую жизнь как конногвардеец — им и останется вовек! Кроме поварского дела, все его интересы вне современности. Политика его мало занимает, как и музыка и театр. Но он очень любит потолковать о том, что конную гвардию напрасно ставили несколько ниже кавалергардского полка. А так как на эту тему не разговоришься с французскими поварами, он после работы видится только о такими же, как он сам, то есть с шоферами такси, конторскими служащими или приказчиками из русских эмигрантов, которые на вопрос, кто они, ответят: "Я преображенец", "Я конногренадер" и т. д.
На заре эмиграции в парижских "модных домах" работали манекеншами многие русские девушки с громкими, аристократическими именами. Они мало общались с товарками-француженками, считали свою профессию временной и не старались в ней преуспеть (впрочем, для манекенши в Париже преуспеть — значит, как правило, найти богатого покровителя). Такой взгляд предохранил их от многих соблазнов, но они не пожелали за это время научиться другому ремеслу, а когда прошла молодость, многие узнали нужду.
В этой главе я говорю лишь об эмигрантах из дворянской или служилой верхушки старой России либо моего поколения, либо еще старше. В подавляющем большинстве они не вошли в тот класс, который соответствовал бы их новому социальному положению. Ночной сторож — бывший прокурор, или уборщик, который в прошлом командовал дивизией, конечно, оказались выше уровнем своих товарищей по новой профессии. Но беда в том, что все эти сторожа, уборщики, шоферы или конторские служащие не осознали себя трудящимися: попали в класс эксплуатируемых, но продолжали мыслить и чувствовать как эксплуататоры. Немногим эмигрантам этого поколения удалось пробиться на верхи французского буржуазного общества. Прочие же остались на задворках этого общества, часто завидовали ему, но считали его своим новым естественным начальством и полностью разделяли его взгляды на социальные вопросы. С французскими буржуа их роднило косное нежелание прислушаться к голосу народа, французского народа, среди которого жили; они ничего не захотели понять и в судьбах собственного народа. Были исключения, их я коснусь. Но в общем срослись еще до войны с французским народом, прониклись интересами трудящихся, то есть подлинными своими интересами, лишь некоторые простые люди из так называемых (согласно русской парижской терминологии) "эмигрантских низов".
Глава 4
В своем соку
Общаясь с французами на работе, нередко роднясь с ними браками, проникая в лице отдельных своих представителей во французские круги — буржуазные, мещанские или пролетарские, — эмиграция жила обособленно, варилась в собственном соку. И варится по сей день, поскольку не вымерла или же не офранцузилась в младшем своем поколении.
И. А. Бунин прожил несколько десятилетий во Франции. Читатель, вероятно, заключит, что этот писатель с мировым именем, нобелевский лауреат, блистал во "всем Париже", окруженный завистливым почтением. Нет, не блистал, да и вряд ли кто из "всего Парижа" был с ним хорошо знаком. Прославился на месяц, когда получил нобелевскую премию, но отточенной отделкой своего письма так и не заинтересовал парижских литературных снобов. А затем снова стал для французов, которым примелькалась на улице или в кафе его характерная, очень прямая фигура, тонкое старческое лицо и холодный, высокомерный взгляд, всего-навсего "мсье Бунин", русским эмигрантом, который, кажется" что-то пишет на своем сладкозвучном, но, увы, на французский совершенно непохожем языке. И мало кто из его соседей, в Париже или на Ривьере, где он жил долгие годы, вступал с ним когда-нибудь в разговор. По очень простой причине: Бунин плохо говорил по-французски. Понимал все, читал в подлиннике своего любимого Мопассана, но свободно изъясняться так и не научился. Невероятно, но факт!
И не он один. Подавляющее большинство русских, приехавших уже в зрелом возрасте во Францию, не зная французского языка, под старость в лучшем случае кое-как говорили по-французски. Одно время чуть ли не четверть всех парижских шоферов такси состояла из русских. И вот, скажу без преувеличения, девять десятых из них сразу же выдавали свою национальность, как только раскрывали рот, чтобы спросить, куда ехать. Знали превосходно все парижские улицы и переулки, но и "бонжур" не научились произносить без русского акцента. А ведь в большинстве были люди по крайней мере со средним образованием: капитаны, полковники.
Не научился французскому языку и их бывший главнокомандующий — Деникин. Куда там! Этот и во французском театре, наверно, ни разу не побывал. Напыщенный, угрюмый, никогда не улыбавшийся человек, писавший только об одном, говоривший только об одном и, по-видимому, думавший только об одном: об ошибочности всех взглядов, кроме его собственного, на борьбу с советской властью. Где уж тут интересоваться французским театром!
Вспоминаю его на одном парижском процессе, где он выступал свидетелем. Мало того, что ни слова не мог сказать сам, ничего не понимал, когда к нему обращались. Обычно надутый от важности, со своей старорежимной генеральской бородкой он в полной растерянности уставился теперь на переводчика-француза, как и все в зале явно пораженного этой беспомощностью парижского старожила.
Значит, хваленая наша способность к иностранным языкам всего лишь легенда, миф? О нет, совсем не значит. Как-то, в первое десятилетие эмиграции, я встретил во французской деревне простых казаков из былой Донской армии, разгромленной вместе с Деникиным. Они завели хозяйство, каждый день общались с французскими крестьянами и очень быстро научились бойко говорить по-французски. При этом вовсе не денационализировались: чувствовали себя русскими и тосковали по родине, наивно удивляясь нелепости своей судьбы.
Нет, тут дело в другом — в обособленности двух закрытых, по существу застывших, миров: французского буржуазного и русского эмигрантского, в его лоне пристроившегося, но так и не слившегося с ним.
Французский буржуа, каким я его помню в те годы, был в душе очень удивлен, что в других странах живут по-иному. Как это, например, немцы могут предпочитать пиво вину?! Все, что непривычно, казалось ему диковинным: иностранец был для него загадкой, при этом такой мудреной, что он и не старался ее разгадать, "Ах! Ах! Этот господин — персиянин. Вот необычайная редкость! Как можно быть персиянином!" В таких случаях предвоенный французский буржуа рассуждал точь-в-точь как его предки в "Персидских письмах" Монтескье. Один мой приятель из русских, хорошо воспринявших остроту французского юмора, доказывал французу, что тот ничего не знает о России — ни нынешней, ни прошлой.
— Вы все мерите на свою мерку, — говорил он, — и другой для вас не существует. Так послушайте же чисто французский рассказ из "русской жизни".
"Жило русское семейство: отец — Мужик, жена его — Баба и ребенок — Попов. Выходят они как-то на Невский и видят — царь проезжает в санях. Вдруг из-за угла стая волков: нагоняют сани, сейчас растерзают царя!
Ужасная минута…
Мужик не задумывается: хватает ребенка Попова и бросает его волкам.
Царь спасен. Он велит остановить сани, вытаскивает из заднего кармана четвертинку и подзывает Мужика: