Выбрать главу

Эмигранты хвалились Шаляпиным и Рахманиновым, Алехиным и конструкторами "Нормандии". И это позволяло им еще больше уходить в прошлое, в пустые мечты, еще больше отдаляться от настоящей России.

Да, конечно, Россию покинули не только помещики и фабриканты, не только белые офицеры, воевавшие против Красной Армии. Многие по кинули свою страну, просто потому, что привыкли к определенному укладу, выросли в определенных понятиях. Среди таких были в выдающиеся люди. Они остались выдающимися и в эмиграции, но жизнь их чаще всего оказалась надломленной.

Недаром Бунин писал еще в двадцатых годах:

У птицы есть гнездо, у зверя есть нора. Как горько было сердцу молодому, Когда я уходил с отцовского двора, Сказать прости родному дому!

И вот, оказавшись на чужбине, этот большой русский писатель в творчестве своем все же обращался к родному дому, как к единственному подлинному источнику вдохновения, хоть и не желал принять его новое бытие.

С другой стороны, талантливость русской натуры пробивалась в эмигрантской "смене". Эта талантливость оставалась русской по своему размаху, по нутру, но, чтобы выйти на широкую дорогу, одаренные личности все чаще приспособлялись к чуждой среде, творили на чужой лад. Эмигрантская молодежь осталась в душе русской наполовину, а то и денационализировалась совсем. Без родины не было ведь у нас, сотен тысяч русских людей, оторванных от своего корня, другой альтернативы, как жить прошлым или чужим.

Мне как-то довелось обедать у русского парижского адвоката, богатого дельца, находившегося в свойстве с Шаляпиным. Был сам Шаляпин, была М. Ф. Кшесинская с мужем Андреем Владимировичем, был Сергей Лифарь. Обед прошел оживленно благодаря Лифарю. Он говорил без умолку о своих планах, о том, как интересно обучать французских танцовщиц, возрождать во Франции искусство хореографии. Говорил как человек честолюбивый, упоенный своим успехом. Ему было тогда лет тридцать с небольшим, талант его созрел за границей, он брал от жизни то, что она давала ему сама, брал жадно и напористо. Шутил на тему, что приходится подлаживаться под вкусы публики, но видно было, что это не очень его огорчает. М. Ф. Кшесинская смотрела на Лифаря с материнским умилением: он олицетворял для нее преемственность русской хореографии, а быть может, и еще шире — преемственность русского дарования. Шаляпин молчал и, казалось не слушал Лифаря.

Я знал, что Шаляпин живет в роскошной квартире, что он очень богат, но слышал, что ему хотелось бы стать еще богаче, что он вообще многим недоволен, а особенно тем, что стареет, слышал, что характер его становится все тяжелее. Он сидел напротив Андрея Владимировича и без всякой связи с общим разговором время от времени не то брюзгливо, не то игриво ему подмигивал. Что общего было между ними? Разве то, что этот человек, вышедший из толщи народа, который создал на сцене, быть может, самый потрясающий образ царя, и другой, в жилах которого текла кровь многих царей, оба покинули родину, оба доживали свой век совсем не так, как могли бы себе вообразить в былые годы. Путь Андрея Владимировича был закономерен. А шаляпинский путь?

"Неужели, — недоумевал я, — он так и не скажет ничего интересного? Неужели от этого обеда с Шаляпиным запомнятся только его все еще величавые черты да скучающий взгляд усталого титана?"

— Эх, Лифарь, Лифарь, — произнес вдруг Шаляпин, когда тот с особенным оживлением говорил о художественном чутье парижской театральной публики. — Не знаете вы, что такое настоящая публика. Не правда ли, он не знает, а?

Он щелкнул пальцами и подмигнул на этот раз не Андрею Владимировичу, а Кшесинской.

— Эх, эх, эх, — добавил еще Шаляпин и вдруг посмотрел на Лифаря холодно, с явным высокомерием.

Вот и все. Но мне показалось, что он на миг приоткрыл в этих словах свою душу, полную скорби о чем-то утраченном.

"Какое счастье для нас, что мы жили в эпоху, когда работал и творил этот гениальный художник!"

Так после смерти Шаляпина писал в одном из зарубежных изданий другой замечательный русский художник, которому тоже было суждено окончить свои дни на чужбине: Александр Тихонович Гречанинов.

— Какое горе! — воскликнула Сесиль Сорель, вероятно самая замечательная французская актриса того времени, узнав о смерти Шаляпина. — Это был последний гений, который оставался на нашей земле.

Я слышал и видел Шаляпина, и потому я знаю, что за последние десятилетия не было подобного ему гения в искусстве. И гений этот, общечеловеческий по своему значению, был чисто русским по своим истокам и самой своей сущности, одним из прекраснейших воплощений русской народной души.

Был ли он Счастлив на чужбине? Нет, не был, и в этом драма всего последнего периода его жизни.

Парижская квартира Шаляпина была не только роскошной, но и замечательной по качеству украшавших ее произведений искусства: там были и картины старинных мастеров, и портреты хозяина работы Серова, Коровина, Кустодиева (по словам близких, он особенно любил кустодиевский за русский дух и размах), и прекрасные шпалеры, ковры, бронза, фарфор.

В этой квартире Шаляпин принимал широко, по-русски.

И в последние годы жил, не жалея своих сил.

Пел для друзей так, что у тех буквально захватывало дух от восторга. Иногда импровизировал, создавал поразительные образы, на миг рождаемые в ходе разговора, но всегда запоминающиеся слушателям. А иногда погружался в более низменную стихию: часами "резался" в белотт, довольно ординарную французскую карточную игру, причем очень сердился, выходил даже ил себя, как только начинал проигрывать.

Пил много, несмотря на запрещения врачей, как умеют пить во Франции: благодушествуя, но не пьянея.

Пил украдкой от жены, от дочерей. Гостиную его украшали большие стенные часы. Он любил эти часы, говорил, что они очень хрупкие, сам заводил и никому не доверял ключа. Оставшись наедине с приятелем, он иногда открывал их: внутри стояла дюжина бутылок.

Но и в своей квартире, в одном из чудеснейших кварталов Парижа, ему чего-то очень важно постоянно недоставало.

Вот свидетельство одного из его близких друзей (оно было опубликовано за рубежом после смерти Шаляпина):

"Мы с ним много ездили в поисках дачи и по Франции и за границу. Он все искал себе имение, чтобы "было похоже на Россию". Россию он любил страстно, все время тосковал о ней. "Я не понимаю, — говорил он, — почему я, русский артист, русский человек, должен жить и петь здесь, на чужой стороне. Ведь как бы тонок француз ни был, он до конца меня никогда не поймет. Да и там, в России, понимала и ценила меня по-настоящему галерка. Там была моя настоящая публика. Для нее я и пел. А здесь галерки нет".

Шаляпин, Рахманинов… Оба покинули родину уже на пороге старости. Впитав национальные соки, их великое дарование жило за границей на накопленный в Отчизне капитал.

Беседуя в 1934 году с одним американским журналистом, Рахманинов сказал ему: "Уехав из России, я потерял желание сочинять. Лишившись родины, я потерял самого себя. У изгнанника, который лишился музыкальных корней, традиций и родной почвы, не остается желания творить, не остается иных утешений, кроме нерушимого безмолвия нетревожных воспоминаний".

В самом деле, Рахманинов сочинял на чужбине гораздо меньше, чем на родине, его поглощала прежде всего исполнительская деятельность: он был общепризнан как первый пианист в мире. Я интервьюировал его в октябре 1929 года. Рахманинов был проездом в Париже (с 1918 года жил каждую зиму в Америке и каждое лето в Европе).

Выписываю из опубликованной за рубежом его беседы со мной.

"В комнате гостиницы, такой же как комнаты всех больших гостиниц Европы и Америки, в углу у рояля, знакомая меломанам всего мира, длинная худая фигура, бритое продолговатое, с крупными, чертами лицо. Рахманинов говорит медленно, негромким однообразным голосом. И сразу чувствуешь, что он не любит говорить и что ему, вероятно, наскучили журналисты и вообще все люди, расспрашивающие его…