Семенов вообще любит доносы, "разоблачения" и особенно конспирацию. Совершает поездки в Рим, где встречается с какими-то фашистскими руководителями второго или третьего ранга, и, вернувшись, взволнованно сообщает, что мудрый дуче, гениальнейший Муссолини "с полным пониманием" отнесся к эмигрантским планам "возрождения национальной России". Но при этом Семенов подчеркивает, что все это тайна, которую он откроет только в нужный момент…
Сам по себе Семенов был далеко не самой примечательной личностью в "Возрождении". Некоторые гукасовские сотрудники отличались достаточной оригинальностью. О них следует рассказать.
Вот, например, Ольденбург. Это сын известного ученого, министра Временного правительства, который, приняв новый строй, остался в России, где и продолжал до смерти свою научную деятельность.
Его сын нового строя не принял. Ольденбург-младший был внешне весьма неряшливым человеком, многим он казался несколько придурковатым. Посмеивались над его рассеянностью, над тем, что он никогда не причесывался, не следил за ногтями, стригся раз в полгода, часами пощипывал бороду и по поводу каждого политического события громко спрашивал, ни к кому определенно не обращаясь: "Интересно бы знать, как отнесутся к этому большевики?" В нем было немало ребяческого, и он мог долго смеяться над каким-нибудь юмористическим рисунком в детском журнале. Одна шаловливая машинистка незаметно прикалывала сзади к его пиджаку разноцветные ленточки, и он так и ходил по редакции, обдумывая очередную статью. Никогда не сердился, а лишь как-то беспомощно улыбался, когда явно шутили над ним. А между тем это был человек интересный, даже одаренный, хоть и однобокий. Спросите его, например, какое правительство было в таком-то году в Аргентине или же как Бисмарк отзывался в интимном кругу о Горчакове. Он тотчас ответит ясно, обстоятельно и еще добавит какие-нибудь характерные подробности. В области международных отношений он был настоящей живой энциклопедией. В час-другой мог написать передовую по любому внешнеполитическому вопросу, всегда начиненную историческими справками, живую, часто даже увлекательную по форме, но неизменно оканчивающуюся примерно так: "А это и на руку большевикам" или напротив: "Большевикам это не придется по вкусу".
Такими писаниями и ограничивалась его политическая деятельность.
Не приняв нового строя, Ольденбург-младший оказался за границей, где жизнь его сложилась невесело: обремененный большой семьей, он зарабатывал у Гукасова сущие гроши. Умер Ольденбург в самом начале войны. В последние годы жизни он был занят "капитальным исследованием", заказанным ему "Союзом ревнителей памяти императора Николая II", силясь "раз и навсегда доказать", что Николай II был проницательным и искусным правителем, что Распутин никакой роли не играл, что не было вообще никаких "темных сил" и что Россия при Николае II твердо вступила на путь благоденствия, да помешали разные смутьяны, проложившие дорогу революции.
Дочь его Зоя родилась за границей, выросла во Франции и стала француженкой не только по паспорту, но и по культуре, тем самым избавившись от густой паутины отцовского влияния. Это не просто рядовая француженка русского происхождения, а известная французская писательница, удостоившаяся за свои романы, и которых ома воспевала Францию средних исков, одной из крупнейших французских литературных премий.
Кстати, и Семенов оставил после, себя не одних "нацмальчиков". Вырастил он и собственного юнца, но в постоянных хлопотах о "возрождении России" Так и не удосужился научить его русскому языку — и тот тоже стал французом. Однако сын Семенова сделал совсем иную карьеру: поступил в политическую полицию, дослужился до комиссара, а после освобождения Франции попал на каторгу, как сообщник оккупантов, расправлявшийся в фашистских застенках с французскими патриотами.
Очень характерной фигурой был П. Муратов. Недавно в московском букинистическом магазине я перелистывал его книгу "Образы Италии", о которой так много людей дореволюционного поколения сохранило пленительное воспоминание: как плавно, умно и изящно писал этот человек о красотах Фьезоле или Перуджин!.. Он был знатоком искусства, древнерусского, в частности, и византийского, и верил в какой-то идеал эстетской "утонченной цивилизации", к которому — он искрение этим гордился — может приобщиться и Россия, раз музыкальность и геометричность рублевского письма вошли в историю европейской культуры как последний живой отзвук великой эллинской живописи. Ему удобно жилось и удобно мыслилось до революции: рано достигнутое признание, выставки, галереи, по которым он проходил, раскланиваясь, как равный, со знаменитостями, статьи для толстых журналов, укрепившаяся уверенность, что и он вносит вклад в дело "окончательной европеизации" культурной верхушки русского общества… Когда же рухнуло старое здание, ветхости которого он упорно не замечал, что-то затуманилось в уме этого человека, он оказался неспособным по-новому передумать смысл происходящего, а потому возненавидел революцию мстительно и безапелляционно. Увлечение искусством постепенно отошло у него на второй план, и новым этапом его деятельности явились писания политические, в которых он разбирал и экономику и стратегию, поясняя в частных беседах, что полководческое искусство и умение управлять людьми — такие же проявления космического божественного духа, как живопись или зодчество.
Я знал его пятидесятилетним, напыщенным и очень самоуверенным человеком (постоянно поднимавшим голову, чтобы скрыть низенький рост). Мысли свои он высказывал с охотой и исчерпывающей полнотой.
— Революция, — заявлял он, — это проявление исконного русского варварства, новая пугачевщина, тот самый русский бунт, который Пушкин признал бессмысленным и беспощадным. Во имя России мы должны содействовать искоренению этого варварства. Любой ценой! Все лучше — даже расчленение России. У России тот же путь, что и у Европы, или никакого пути. Вся история России была борьбой культурных верхов с нашей проклятой татарской наследственностью. А как рухнула плотина, ими воздвигнутая, сбылись страшные блоковские слова: да, к Западу мы действительно обернулись своею азиатской рожей. Во имя России будем же благодарны всякому, кто по этой роже ударит. Россия болеет дурной болезнью, и болезнь эта страшно заразительна. Вам не нравится Гитлер? Тоже, скажете, варвар? Но Гитлер — противоядие. Тем хуже для нас, что в роковые годы мы могли выдвинуть только бездарностей, вроде Керенского или Деникина, и тем хуже для французов и англичан, что вовремя не сумели расправиться с большевизмом. Я бы сказал так: сейчас единственное спасение в Гитлере. Спасение для всей Европы!
В общем, он говорил то же, что Семенов, но с большим весом и писал на эти темы так же плавно и изящно, как некогда о Венерах Боттичелли или Джорджоне.
Помню, как он доказывал мне, что в Советской России (это было в середине тридцатых годов) не может быть никакого подъема, энтузиазма, никакого служения отечеству.
— Вот вам кажется, что возрождается армия с настоящими воинскими традициями, — говорил он, — что в этой армии какой-то дух, идеал. Вы не знаете советской действительности. Сидит себе там этакий комбриг с ромбами и думает про себя: "Ага, армию стали славить, — значит, можно похлопотать о лишней комнате или о дополнительном пайке". Вот и всё! И этот комбриг — олицетворение всего советского, то есть среднего советского человека во всем его унижении, во всей его материальной и духовной нищете.
Муратов писал в "Возрождении" каждый день, статьи его так и были озаглавлены: "Каждый день". Откликался на все события с точки зрения "спасения европейской цивилизации" и сравнительно очень недурно у Гукасова зарабатывал. Но не скрывал, что работа эта не удовлетворяет его, что стремится к более "конкретной" деятельности. Стал реже приходить в редакцию и вскоре, никому не сообщив, зачем и на какие деньги, уехал в Японию, тогда воевавшую с Китаем. На Японию эмигрантские активисты возлагали не меньше упования, чем на гитлеровскую Германию. Вернулся оттуда очень довольный, внешне оперившийся, а затем, бросив совсем журналистику, перебрался в Лондон, опять-таки никому не сказав, ни с какой целью, ни на какие деньги он там собирался жить. Надвигалась вторая мировая война; легко было заключить, что каким-то иностранным кругам понадобились конфиденциальные рефераты этого "эксперта по советским делам", умевшего красиво, выпукло, а главное, внушительно излагать даже те проблемы, о которых имел поверхностное представление. Во всяком случае, Гукасов и Семенов стали о нем говорить с особым почтением, как о человеке, заручившемся покровителями для выполнения "очень нужного дела".