Но моральная ответственность "верхов" эмиграции за выстрел Горгулова была несомненной. Этот выстрел лишь доводил до абсурда, до сумасбродства совершенно определенную политическую идеологию: "Большевизм — величайшее зло, и всякий, кто поддерживает сношения с большевиками, — их сообщник". Не только "Возрождение", но и Керенский за десять дней до этого славили Штерна, стрелявшего в Москве в германского дипломата фон Твардовского, и объявляли его поступок пламенным протестом во имя России.
Когда я вернулся в "Возрождение", там уже знали, что в президента стрелял русский эмигрант. Телефонистка плакала, машинистки дрожали от страха. Я быстро вошел в редакторский кабинет, где вокруг Гукасова и Семенова собрались главные сотрудники. Меня ждали с нетерпением.
— Ну что? Как? Что он говорит? — послышалось со Всех сторон.
Мой рассказ произвел потрясающее впечатление. Все долго молчали в полной растерянности. Гукасов побледнел, Семенов раскрыл рот и так и не нашелся что сказать. Лишь Ольденбург остался невозмутим. Теребя бородку, он первый заговорил своим тоненьким голосом:
— Интересно бы знать, как к этому отнесутся большевики.
— Что значит "как отнесутся?" Да это они всё устроили! Чтобы посеять смуту и спровоцировать французов против нас! Горгулов — большевистский агент!
Это произнес звучным басом, апоплексически покраснел, видный возрожденческий журналист, которого я еще не упоминал, Н. Чебышев, бывший прокурор Московской судебной палаты и ближайший сотрудник Врангеля.
Из всех возрожденцев этот грузный, осанистый человек, был, пожалуй, самым пылким приверженцем "белой идеи". Гукасов и Семенов любили толковать о "конъюнктуре". Чебышев же был цельной натурой и потому откровенно гордился тем, что рассуждает, как юнкер в 1918 году.
Способный, даже талантливый (в особенности как оратор), но непримиримый ко всему, что шло вразрез с его умонастроением, он считался самодуром, при этом самого бурного темперамента. Рассказывали, что он в бытность московским прокурором, поспорив у себя на званом обеде с неким деятелем юстиции, запустил в него жареной индейкой. Я стал возражать Чебышеву. Сказал, что после того, как я видел и слышал Горгулова, у меня не могло быть сомнений в его искренности.
Чебышев покраснел еще больше, скомкал газету, швырнул ее на пол и, повысив голос, прочел мне нравоучение, обвиняя меня в недопустимой наивности, извиняемой только тем, что я не успел ознакомиться со всеми "чекистскими вывертами".
Заключение вынес Гукасов, все еще бледный от пережитого волнения, но которого слова Чебышева несколько ободрили:
— Да, будет очень эффектно, если нам удастся доказать, что он действительно большевик!
Во всех странах мира "верхи" эмиграции — от монархистов до эсеров — провозгласили Штерна героем и с тем же единодушием отреклись от Горгулова.
Мысль Чебышева, вероятно, покажется читателю бредом маньяка. Убийца вопит о своей ненависти к новому строю в России, этой ненавистью пытается оправдать совершенное им преступление, а Чебышев на это с хитрой улыбкой: "Враки! Перед вами самый настоящий большевик".
Чебышеву страшно узнать себя в Горгулове. А потому на его бред он отвечает тоже бредом. Но ни тому, ни другому не выйти из порочного круга. Бред у них одинаковый: эмигрантский, порожденный ненавистью и собственным унижением.
Все так! Однако в этот же день та же мысль, что и Чебышеву, Гукасову и Семенову, пришла еще нескольким лицам, которые высказали ее на весь мир.
То не были эмигранты, потерявшие родину. Унижения они не познали. Память о корниловской "белой идее" и Добровольческой армии никак не волновала их, а к последним представителям этой армии они относились с высокомерием, как к побежденным. Они не бедствовали, как Чебышев, на гукасовеких хлебах, а кормились от воротил, для которых сам Гукасов был мелкой сошкой, давно занимали высокие посты и пользовались репутацией, очень способных, ловких и цепких политических дельцов.
Примерно в то же время, что и в "Возрождении", состоялось еще одно совещание, посвященное Горгулову. В нем участвовали премьер-министр Франции Андрэ Тардье, министр юстиции Поль Репио, префект полиции Кьяп и еще некоторые сановники буржуазной республики. Министра труда Пьера Лаваля не было среди них, но с ним, конечно, советовались, так как он в те годы чередовался на посту премьера со своим единомышленником Тардье и был вторым лицом в его кабинете. Согласно сообщению министерства внутренних дел, это совещание установило, что Горгулов не состоял в связи с русскими эмигрантскими кругами и являлся… агентом Коминтерна.
Чебышев ликовал, хвалясь своей проницательностью. Гукасов потирал руки от удовольствия. "Возрождение" могло обвинить в совершенном злодеянии большевиков, ссылаясь на официальный французский источник.
Чем же объясняется такое правительственное сообщение, которое, как стало известно в кулуарах парламента, было составлено самим премьер-министром, пояснившим при этом своим коллегам по кабинету, что сведения о принадлежности Горгулова к "агентуре Коминтерна" получены нм от префекта полиции Кьяпа?
Андрэ Тардье был любопытной, в известном смысле даже эффектной фигурой. Такие крупные деятели, как Клемансо, Пуанкаре, Бриан, считали его своим самым одаренным сотрудником, восходящей звездой первой величины. Помню его выступление в Сенате в качестве министра земледелия. Тардье только что был назначен на этот пост и никогда до того (так часто бывает во Франции) не имел прямого касательства к сельскому хозяйству. Говорил он чуть ли не два часа о зерне, о картофеле, и, хотя доклад его был сугубо техническим, сенаторы, публика, журналисты (я в том числе) прямо заслушивались. Любой вопрос он умел излагать с блеском, как бы жонглируя своим мастерством. Но кроме "блеска и многогранности" деятельность Тардье была отмечена темными биржевыми махинациями. А в общем этот политик с очень длинными зубами (в буквальном смысле и в переносном — поэтому карикатуристы часто его изображали акулой), последовательный и закоренелый реакционер, желавший разрыва с советским правительством, был прежде всего именно жонглером, своего рода политическим фокусником, не останавливающимся ни перед какими "подтасовками". Он, например (я не раз слышал это в кулуарах палаты), не гнушался платными услугами мускулистых парней крайне мрачного вида, обязанность которых состояла в том, чтобы подходить к нему во время предвыборных собраний и со зловещими угрозами и самыми страшными ругательствами подставлять кулак к его лицу: выборщики могли при этом любоваться олимпийским спокойствием, которое сохранял Тардье в "минуту опасности".
В период, о котором идет речь, положение Тардье сильно колебалось. Своими диктаторскими замашками, покрикиванием с трибуны на депутатов он вызвал недовольство даже единомышленников; французские буржуазные парламентарии очень не любят, чтобы с ними публично обращались, как с мальчишками. Но главное — страна левела. В мае 1932 года происходили выборы новой палаты. Первый тур принес несомненный успех "левому картелю". В окончательном исходе выборов как будто не приходилось сомневаться. Но за два дня до второго тура прогремели выстрелы Горгулова — как нельзя более кстати для Тардье и для главного его помощника по борьбе с коммунизмом, пронырливого и на все готового Кьяпа. Настолько кстати, что уже тогда ставился вопрос: не было ли горгуловское преступление организовано французской тайной полицией? Горгулов стрелял "во имя России", но услуг он оказывал французской и международной реакции, точно так же, как по мере своих сил старались помочь ей эмигрантские активисты вроде Чебышева и за ним стоявшего Гукасова. Но план Тардье и Кьяпа не удался: страна не поверила сообщению министерства внутренних дел. Второй тур голосования подтвердил результаты первого. Выстрелы Горгулова не помогли Тардье ни удержаться у власти, ни вызвать разрыв франко-советских отношений.