Итак, май наступил — и воцарилась чудесная, радостная, вся в ярких красках парижская весна. Все чего-то ждали, все что-то предчувствовали, подсознательно понимая, что какая-то разрядка неизбежна.
Глава 2
Под грохот немецких танков
Вечером 10 мая я был в театре. Шла новая пьеса, на которой я запомнил лишь то, что меня поразило тогда же. Два мира: гитлеровский и французский. В первом — люди железной воли задумывали преступные планы мирового владычества во имя торжества "избранной расы"; во втором — семья фермера вкусно обедала, похваливая кушанья и вино и высказывая всяческую любовь к своему уюту, к своим вещам и деньгам. Больше всего меня поразило то, что в первом пьеса показывала идею, пусть и недобрую; во втором же — прославляла всего лишь собственничество да смаковала радости, которые оно доставляет. Вот только это и противопоставлялось миру насилия с его зловещими замыслами. Все в зале смотрели спектакль с особым чувством: в Париже уже было известно, что армии третьего рейха, покончив с комедией "странной войны", вторглись в Бельгию и Нидерланды.
Эта пьеса осталась у меня в памяти как последний отзвук первого военного полугодия. После 10 мая 1940 года болтовня разом прекратилась. Началось бегство.
Винить французских солдат в том, что они не выдержали германского натиска, было бы жестокой несправедливостью. Во-первых, они численно уступали противнику: Франция не двинула пальцем, чтобы помешать разгрому Польши, и теперь против нее была направлена вся гитлеровская военная машина. Во-вторых, они были вооружены и обучены для окопного сидения, по примеру предыдущей войны. В-третьих, их убедили, что немцы не посмеют высунуть носа из своих укреплений. В-четвертых, их генералы буквально обезумели от изумления, когда в небе тучами пошли германские самолеты, а на земле такими же тучами двинулись германские танки, все ломая перед собой, в самом дерзком противоречии с известными инструкциями французского генерального штаба о вождении крупных соединений. В-пятых, немцы, оставив открытым вопрос о неприступности линии Мажино, напали севернее (что, казалось, можно было бы и предвидеть хотя бы по прецеденту 1914 года). В-шестых, и это, пожалуй, главное, правители Франции не вложили в борьбу никакого идейного содержания, не объявили ее священной войной во имя родины и свободы, войной с миром насилия, войной за правое дело, а в общем внушили мысль, что это нечто особое, не война, а военная демонстрация, цели которой еще далеко не ясны и будут обозначаться в зависимости от развития событий, — то есть одурманили войска, как и все население, болтовней.
Сигнал к бегству был дан сверху.
В утро 16 мая в "высших сферах" стало известно, что сопротивление сломлено и дорога на Париж открыта. Началась паника, пока еще не дошедшая, однако, до широких масс населения. Над министерством иностранных дел поднялись клубы черного дыма: там во дворе лихорадочно сжигали архивы. Очень много дам и господ из "всего Парижа" бежали в этот день из столицы. К вечеру наступило некоторое успокоение. На Париж немцы пока идти не собирались: их механизированные части все с той же ошеломляющей быстротой устремились к морю, чтобы сначала отрезать и уничтожить лучшие французские и английские дивизии. Но даже этот очень простой стратегический расчет не был вовремя учтен в "высших сферах".
В ясный июньский день, снуя в разные стороны, бешено помчались по городу огромные машины. Казалось, проносятся черные болиды, подымая вокруг ветер. Это правительство со всем своим аппаратом покидало столицу, спешно захватывая ближайших друзей. Но уже перед тем начался знаменитый "экзод" — что точно переводится русским словом "исход" — французского населения.
С востока и севера кинулись по дорогам Франции несметные толпы и, все возрастая, двинулись через Париж, увлекая за собой и его обитателей, — на запад, на юг, а в общем куда глаза глядят.
Вот он, народ Франции! В "экзоде" участвуют чуть ли не десять миллионов человек. Идут угрюмые, все, что можно, унося с собой. Я стою на едва ли не самой нарядной улице мира — Елисейских полях — и гляжу с изумлением на эту бесконечную вереницу.
Старая трясучая машина, вся обвешанная сундуками, тюками, с кроватями и креслами на кузове. За ней, окружив вола, впряженного в деревянную двуколку, идут старик и старуха, молодая женщина с изможденным лицом, вероятно их дочь, и трое-четверо внучат. Еще машина, еще двуколка, а вот простая тачка, груженная всяким скарбом, которую толкает перед собой целая семья. Вот ослик, тоже во что-то впряженный, вот погребальные дроги, на которых люди, ящики да клетка с канарейками, вот велосипедисты с тяжелыми мешками на ремнях. Толпа движется по Парижу, усталая, запыленная, даже не глядя вокруг себя. Этих французов ждут впереди скитания под бомбами и огнем самолетов, дороги, деревни, города, где станет их еще больше, где почти каждый растеряет половину своего добра, где валяются попорченные машины, двуколки, велосипеды тех толп, что уже прошли вперед, и где они смешаются с такими же усталыми, унылыми людьми, такими же беженцами, но в солдатской форме, брошенными командирами и бросающими оружие.
В несколько дней Париж опустел. Закрытые ставни, забитые двери, безлюдье; только на главных улицах все тот же непрекращающийся поток беженцев. Стояла жара. Затемняя небо, в пригороде горели огромные склады мазута, и лица людей были темны от черного, липкого дождя. А город казался еще прекраснее, чем прежде. В безлюдье выступали еще ярче, яснее великолепие его памятников и площадей, неповторимая стройность его архитектуры. Мост, дворец, галерея в аркадах как бы говорили: мы больше не служим ничему, мы только памятники искусства, любуйтесь нами. Я бродил по саду. Тюильри, вдоль Лувра, по набережным Сены, по Марсову полю и по площади Согласия, как бродил в 1918 году по петербургскому Марсову полю и вдоль колоннад Зимнего дворца, еще острее ощущая их красоту, тогда — от мысли что рухнул "наш мир", теперь — что рушится Франция.
13 июня. Последняя суматоха. Еще тысячи людей, засидевшихся в городе, устремляются вон, на дороги, Завтра, говорят, немцы обойдут, отрежут столицу.
В кафе, которое сейчас закроется (хозяйские вещи уже вынесены в автомобиль), старик, по-видимому мелкий буржуа, взволнованный и возбужденный, трясет за плечи отставшего от части солдата и говорит ему, надрываясь:
— Не унывай, малый! Мы еще победим! Вспомни 1914 год. Накануне Марны ведь тоже казалось, что все пропало. Но мы же французы! Нас не одолеть.
…В этой последней суматохе проносится слух, рожденный отчаянием, вернее — вдруг промелькнувшим сознанием, что есть великая сила, на которую Франция может надеяться. Эту весть я слышу и в потоке беженцев, и от буржуа, спешно усаживающегося в автомобиль.
— Вы слышали? Россия объявила войну Германии!
— Да, да, это точно! Русские ударили по немцам, они идут к нам на выручку. Мы спасены!
Я понимаю всю нелепость этого слуха, но эта надежда, этот предсмертный зов, обращенный к моей стране, потрясают меня.
На своем огромном "роллс-ройсе" Гукасов уехал одним из первых на юг. Как и все газеты, "Возрождение" закрылось. Но очень многие русские остались в городе. "Куда бежать и зачем? Влиться в поток беженцев, чтобы немцы все равно обогнали?" К тому же у русских в подавляющем большинстве не было скарба, который хотелось бы спасти любой ценой, и не было родственников и друзей, которые в других городах оказали бы им приют.
Из эмигрантов уехали богатые, у которых были машины (то есть ничтожное число), все те, кто по должности, занимаемой в каком-нибудь учреждении, должны были разделить его судьбу, те (да и то не все), которые опасались "арийских законов", да еще некоторые, уже тогда признавшие в немецком фашизме смертельного врага.
А одним из последних актов убегающего полицейского аппарата были арест и угон по дорогам множества "нежелательных" иностранцев, среди которых сторонники СССР преобладали над германофилами. Были схвачены все "оборонцы" и "возвращенцы", еще находившиеся на свободе…