Объявленный открытым городом, Париж со своими предместьями сдавался врагу без боя. Отступающие войска обходили столицу, у полиции было отобрано оружие.
Но вечером 13 июня французских солдат было еще немало в Париже. Они брели по двое, по трое, еще чаще в одиночку, расхлябанные, истерзанные, без амуниции, усталые, пьяные, с блуждающими глазами, дикими выкриками и бранью по адресу всего света. Угарное пьянство мало свойственно французам; но эти люди отстали от своих частей, не знали, что им следует делать, и, не находя нигде никакого начальства, вдруг превратились в отчаянных и в то же время каких-то беспомощных, жалких хулиганов.
Я жил в Париже около самого Булонского леса, в архибуржуазном предместье Нейи, которое всего в получасе ходьбы от Елисейских полей и лишь по каким-то неясным административным соображениям все еще считается расположенным за городской чертой.
14 июня. Выхожу на улицу с самого утра. Воды Сены кажутся серебристыми в этот час; вдали Триумфальная арка окутана розовой дымкой восходящего солнца. Весь квартал с садиками в цветах вокруг нарядных особняков имеет какой-то необычный, нереальный вид. Лавки закрыты, как закрыты и ставни чуть ли не всех домов; никто не спешит в метро, на базар; прислуга не прогуливает собачонок.
Но какие-то люди все же встречаются.
Вот поперек тротуара лежит безнадежно пьяный солдат. Приставив к стене велосипед, пожилой "ажан" (полицейский) бережно, даже ласково трясет его, приговаривая:
— Вставай, вставай, старина. Они сейчас появятся, заберут тебя в плен.
Но голова солдата беспомощно свисает на грудь, и в ответ только слышится богатырский храп.
"Ажан" берет солдата под мышки и так же осторожно волочит его по земле в подворотню.
Вот полным ходом въезжает на проспект машина, поворачивает и, тормозя, прямо устремляется на меня. Из нее осторожно выглядывают французские офицеры. Спрашивают отрывисто:
— Где они? Как можно выбраться из города?
— Здесь еще не появлялись. Знаю не больше вашего, — отвечаю я растерянно, глядя на их лица, в которых тревога и душевное напряжение.
Перед решеткой маленького особняка собралось несколько обывателей: газетчица, молочник, какая-то старуха — больше никого не осталось из обитателей соседних домов. Вздыхают, разводят руками и сочувственно переглядываются. За решеткой — молоденький солдат.
— Помогите, — говорит он смущенно и жалобно. — Сейчас придут — тогда все пропало! Пока не поздно, помогите.
Он еще сонный, всклокоченный, и глаза его воспалены. Отстал от своей части, шел, шел и оказался в Нейи. Забрел накануне вечером в этот особнячок. Хозяева, состоятельные коммерсанты, впустили его, и он заснул в садике как убитый. Ночью хозяева бежали, о нем не позаботились и крепко заперли свое покинутое жилище. Вот он и остался за высокой решеткой, через которую никак не перелезть.
Он совсем еще мальчик, видно — ему и страшно и немного совестно, что он оказался в таком беспомощном положении.
Молочник вдруг багровеет.
— Сволочи! — говорит он. — Видел, как приезжала за ними военная машина. По знакомству, конечно! Нагрузили ее — и поминай как звали. Нарочно солдатика не разбудили, чтобы не просился с ними в автомобиль. Добра бы меньше удалось увезти… Слушай, малый, не волнуйся. Знаю, где есть большая лестница. Эх, черт, вот и они!
Дыхание остановилось в груди. Что-то страшное и чужое ворвется сейчас в опустевшую столицу. В оцепенении мы смотрим на мост через Сену, которому с противоположной стороны подъезжают уверенно, не торопясь, зеленые статуеобразные мотоциклисты в стальных шлемах.
Как раз в эту минуту меня зовут из дому: срочно, "по важному делу" кто-то требует к телефону.
Не сразу могу сосредоточиться, понять смысл того, что произносит приятной скороговоркой дама, с которой я встречался всего два-три раза у общих друзей.
— А, вы не уехали! Очень умно поступили. Мы тоже с мужем решили остаться. Куда ехать? Все равно ведь немцы нагонят… У нас они уже с утра. Разве не слышите шума? Это их танки проходят под моими окнами. Какие танки! Какие танки! Ну скажите, пожалуйста, на что мы могли рассчитывать? Так вот я звоню всем знакомым, только почти никого не осталось в Париже. Нужно собраться в такой день, поговорить обо всем. Муж к тому же скучает: ведь биржа закрыта. Хочу как-то развлечь его. Но не опаздывайте. Говорят, вечером нельзя будет выходить. Ждем непременно.
Еще неделю назад она заявляла, что немцы будут остановлены, что надо опасаться только одного, как бы продажные политиканы из германофильского лагеря не вздумали подбивать правительство на мир. Но сегодняшние ее речи меня не удивляют. У этой дамы одна страсть: приветствовать каждую очередную сенсацию. В это утро немцы вступали в Париж победителями — как же ей было не восхищаться их танками!
Не успел я повесить трубку, как услышал голос нашей дворничихи, испуганно взывавшей ко мне со двора:
— Мсье, мсье, спросите, ради бога, у этих господ, что им угодно?
Я подошел к окну, и опять что-то кольнуло меня. Во дворе стояли два немецких солдата в ладно скроенной форме и сверкающих сапогах. На их лицах застыла любезная улыбка.
Оказалось, что они осведомлялись, нет ли во дворе уборной.
— Ах, как они корректны! — воскликнула дворничиха, когда я перевел этот вопрос.
Но французский солдат за решеткой исчез. Я узнал, что немцы быстро извлекли его из садика, и их офицер тотчас же отправил его куда-то с конвойным.
Мерными колоннами двигались немецкие части по Парижу. Вытянувшись в струнку, солдаты сидели рядами на грузовиках. Огромные танки громыхали по Елисейским полям, по всем проспектам и улицам, выплывали отовсюду, ныряя хоботом и снова грузно выпрямляясь. Словно какие-то мастодонты вторглись в столицу Франции и наполнили ее своим шумом и тяжестью.
Многие из простых людей, оставшихся в Париже, смотрели на все это с мокрыми от слез глазами; в их чувствах преобладала подавленность, сквозь которую, однако уже прорывался внутренний пламенный протест.
— …Какая сила! Неудивительно, что мы разбиты!
— …Но почему у нас не было такой силы? Ведь мы же Франция!
— …Значит, мы не были подготовлены к войне! Но почему? С какой целью нас обманывали?
С Триумфальной арки на могилу Неизвестного солдата, павшего за Францию в первую мировую войну, свисало яркое, кровавое полотнище с черной, широко растопыренной свастикой. Больнее немцы не могли ранить французское сердце.
Дальше, на улице Риволи, возле статуи Орлеанской девы, встретился мне скромный человек средних лет, не то лавочник, не то мелкий чиновник. Поравнявшись с памятником, он остановился, торжественно обнажил голову, поклонился национальной героине, затем снова нахлобучил шляпу и сердито зашагал прочь, успев бросить мне полушепотом:
— Это чтобы им было тошно!
Иная атмосфера царила на обеде, на который я был приглашен в этот день.
"Ура! Война заканчивается! Как хорошо, что мы не бежали, как все эти дураки, которые мечутся сейчас под немецкими бомбами по дорогам Франции! Город занят без боя, и нынче в нем порядок, полнейший порядок. Немцы не дадут разгуляться народному гневу!"
Высказывать прямо такой взгляд было бы неловко, но так или иначе нечто подобное все время проскальзывало в разговоре.
Сначала долго говорил старик маркиз, пользовавшийся репутацией не совсем порядочного дельца, что ничуть не умаляло его престижа. Желтый, скрюченный, он походил на мумию, но вид имел в общем довольно представительный. Тонко улыбался собственным словам, как бы приглашая присутствующих отдать должное отменной изысканности его мыслей и переживаний, и порой дряхло разводил морщинистые руки, выражая на лице благопристойнейшее недоумение. В этот день маркиз завтракал в Жокей-клубе — самом аристократическом клубе Парижа, и было там за завтраком всего лишь еще два члена. Неслыханное дело! Даже в "неделю 15 августа", когда "весь Париж" разъезжается по курортам, еще не случалось ничего подобного. Маркиз был искренне потрясен, и казалось, все существо его говорило: вот до чего довели!