Выбрать главу

Обычно парижане очень неохотно читали газеты, выходившие под немецким контролем, но в этот день у киосков стояли длинные хвосты. Весть ведь была потрясающая, грандиозная — каждому хотелось узнать все подробности хотя бы из вражеского источника.

Многие французские друзья звонили мне в тот день.

В их голосе я чувствовал радость двойную, все удобнейшим образом согласующую: у немцев новый противник — значит, что-то существенно изменилось в пользу Англии, "от которой придет спасение", и этот противник — советский коммунизм, по которому ненавистные немцы (они только на это и годятся) нанесут "спасительный для европейской цивилизации" удар. Я слушал, угадывал мысли говоривших, отвечал нехотя и вешал трубку с чувством, что физически не могу разговаривать "об этом" с изощренно расчетливыми иностранцами. Что-то свое, глубокое, сокровенное мучило, волновало меня — и весь их мир был для меня уже чужим.

Глава 4

Вопреки прошлому

Да позволит мне читатель отвести первое место в этой главе своим личным переживаниям, тон эволюции, которая наполнила новым содержанием всю мою дальнейшую жизнь. Эта эволюция определялась событиями и людьми и потому, как мне кажется, представляет общественный интерес.

Уже 23 июня гитлеровская ставка объявила, что не будет сообщать до поры о ходе военных действий на Востоке, дабы… не давать противнику сведений о продвижении германской армии. При этом пояснялось, что противник дезорганизован и уже не ориентируется в обстановке.

В следующие дни из немецких источников стали распространяться самые сенсационные слухи. Вермахт, дескать, одерживает полную победу! Передавались слова, будто бы сказанные бравым генералом Ганессе, командующим германскими воздушными силами Парижского района и главным дамским угодником в коллаборационистских салонах:

— Война продлится четыре недели, а то и меньше.

Настроение, которое я наблюдал в церковном дворе в день 22 июня, по-прежнему было характерно для эмигрантской массы. Зато в некоторых так называемых "светских кругах" эмиграции началось бурное ликование.

…Я сижу у Горчаковых — у внука канцлера, зубра-маньяка, о котором я уже говорил, и жены его, дочери знаменитого некогда сахарозаводчика Харитоненко, простого крестьянского сына, нажившего колоссальное состояние и построившего себе против Кремля, на Софийской набережной, дом-дворец, где ныне помещается английское посольство.

Горчаковы — мои соседи в Нейи. У них большая квартира со старинной мебелью, ценными картинами! какая-то часть горчаковского состояния всегда была за границей. Это люди гостеприимные, общительные, я часто бываю у них, играю в бридж, воспринимая в общем как буффонаду политические разглагольствования хозяина. У них в этот день много народу, и все ликуют. Самого Горчакова разбирает прямо-таки телячий восторг, От какого-то русского, служащего в немецком учреждении, он узнал, будто офицеры вермахта характеризуют следующим образом обстановку на фронте: "Советские войска так бегут, что мы едва поспеваем за ними".

Горчаков повторяет в десятый раз эту фразу, смакует каждое слово и добавляет!

— Конец! Конец! Конец! Можете считать, что уже нет большевиков.

Я не располагаю никакими данными, опровергающими его информацию. Но мне не хочется верить такой оценке, и слова его режут мне сердце.

А между тем Горчаков последователен в своей радости, мое же уныние только удивляет собравшихся. "Малейший удар извне — и все там разлетится как карточный домик", — так ведь твердили из года в год и Семенов, и Муратов, и Головин, и тот же Горчаков. Я так не говорил, но сотрудничал в органе, где это проповедовалась как аксиома. И вот как будто сбывается… В самом деле, почему бы Горчакову не ликовать? Но мне тягостно и неприятно его слушать.

— Гений! Гений! Гений! — вопит про Гитлера Горчаков. — Наведет настоящий порядок! Никакой демократий! Не даст разгуляться какому-нибудь Милюкову, Настало наконец наше время! Воспользуемся благами гитлеровской власти, а там и сами возьмемся за руль.

Ясно, что, если немцы восторжествуют, с ними придется считаться и в то же время хитрить, "ловчиться", чтобы дать русскому духу пробиться сквозь путы тоталитарной гитлеровской власти. Но все это меня не радует. Я допускаю такую возможность лишь как печальную необходимость. И потому восторг Горчакова опять-таки коробит меня, оскорбляет.

Затем, поддержанный гостями, Горчаков говорит серьезнейшим тоном, как о чем-то само собой разумеющемся, что скоро во владение землей, заводами и домами вступят вновь их "законные владельцы", то есть они, Горчаковы, Харитоненко и другие еще, здесь присутствующие.

Я ввязываюсь в спор, неумный, мучительный, так как почти ни одно мое слово не доходит до тех, у кого даже глаза заискрились от таких радужных перспектив. Говорю, что вряд ли возможно совершить новую социальную революцию. Земли и заводы отняты уже более двадцати лет, в их эксплуатацию вложено столько новых средств и сил, что претензии прежних владельцев были бы уже юридически неоправданны, противны здравому смыслу. С другой стороны, можно как-то понять, что помещик, с юности занимавшийся сельским хозяйством, упорно считал себя прирожденным хлеборобом. Но разве годится для этой важнейшей социальной функции какой-нибудь парижский приказчик, шофер или профессиональный танцор, если даже отец его и владел в России землей? Да, наконец, зачем Гитлеру так стараться для русских эмигрантов? Уж скорей всего он поделит земли и предприятия между своими людьми…

Только последний довод как-то задевает Горчакова.

— Поймет, поймет, Гитлер все поймет! — кричит он. — Ведь у большевиков не осталось и следа культуры. Там нет по-настоящему образованных людей. Такие, как мы будут редкостью, уникумами. Без нас не обойтись! Итак, милости просим на Софийскую набережную. Попросторнее будет, чем здесь…

Я прекращаю, спор, вспомнив, что Горчаков уже пробыл некоторое время в доме для душевнобольных. Однако прочие гости выражают полное сочувствие его словам.

Пусть Горчаков и был в своем роде живой карикатурой. Надежды, соображения, расчеты, которые он высказывал, еще долгое время пьянили воображение наиболее тупых и алчных эмигрантов из бывших помещиков и капиталистов.

Не менее недели гитлеровское командование медлило с официальным сообщением о положении на фронте. Тем временем слухи становились все сенсационнее: Красная Армия бросает оружие, дороги на Москву, Ленинград и Киев открыты!

Наконец все было объявлено "гуртом", причем специальную радиопередачу немцы обставили с особой торжественностью.

Бравурная музыка, марши и затем краткое сообщение: "Такого-то числа наши войска заняли такой-то город". Затем опять бравурная музыка, марш — и новое сообщение: "С такого-то числа по такое-то нами сбито столько-то самолетов". И так в течение получаса о захваченных городах, прорывах, трофеях. Что и говорить, картина получалась внушительная: продвижение было быстрое, занятые территории обширны, успех несомненен. И однако ни о каком "все рассыпалось, разлетелось в прах" говорить не приходилось. Было ясно, что сопротивление не сломлено, Красная Армия оружия не бросает и никакие дороги не открыты. За первую неделю боев на французском фронте гитлеровская армия добилась куда больших результатов. Правильного вывода я еще не сделал из этого, но ясно помню, как чувство национальной гордости стало постепенно наполнять мою душу.

В тот же день я случайно встретил генерала Головина, рассуждения которого о водопаде и дикарях в свое время произвели на меня известное впечатление.

— Да, да, внимательно проштудировал немецкую сводку, — сказал этот бывший штабной генерал, профессор, автор многих трудов, которого в эмиграции, да и в некоторых французских кругах считали выдающимся военным ученым. — Не верю тому, что они сообщают о сбитых советских самолетах.

Я был искренне удивлен, услышав из его уст такое суждение. Головин многозначительно взглянул на меня я тонко улыбнулся: