…Утро было морозное, и все вокруг Внуковского аэропорта дышало русской зимой.
Но лишь только самолет "Эр Франс" набрал высоту и молоденькая стюардесса с осиной талией, гостеприимно засияв улыбкой, обращенной ко всем и к каждому, объявила нам, что сейчас будет подан завтрак, состоящий из таких-то блюд, а стюард деловито добавил, что к нашим услугам лучшие табачные изделия и вина, как я почувствовал себя полностью во Франции, где люди с таким вкусом и знанием умеют пользоваться всеми земными радостями.
А когда несколько часов спустя я очутился вновь на французской земле, мое демисезонное пальто показалось мне нестерпимо тяжелым, изнуряющим: разница с московской температурой достигала в этот день почти тридцати градусов…
Засияли огни кафе, замелькали рекламы, бесконечный поток машин, в котором была и наша, устремился к главным артериям, и там в первые минуты при виде таких знакомых (словно я их покинул вчера) памятников, площадей, перекрестков я подумал, что Париж совершенно не изменился и что все та же жизнь бьет ключом в этом городе, некогда общепризнанной столице мира.
Я пробыл в Париже целый месяц, и мне кажется, что это первое впечатление было правильным, но в том только, что касается, внешнего облика великой столицы. Неоновый свет совсем новым, холодным блеском озаряет по вечерам Елисейские поля. Но ни этот свет, ни даже американская аптека "драгстор", где продают и сосиски, в двух шагах от Триумфальной арки, не меняют общего впечатления давно утвердившейся роскоши и красивой, органически сложившейся здесь архитектуры. Автомобилей так много, что (невиданное прежде дело!) стоянкой служит им сам тротуар, где они порой выстраиваются в два-три ряда, а их владельцы часто предпочитают пользоваться метро, чтобы не опоздать из-за заторов. Постройки, отражающие поиски новой архитектуры путем отказа от всех прежних архитектурных форм, образуют иногда целые кварталы-островки. Новый стиль, по-новому манящее великолепие витрин: пластмасса используется здесь с тонким вкусом, а из Америки идущая резкая пестрота красок — с чисто французским чувством меры.
Все это так, но общий облик Парижа прежний: в непосредственном соседстве с прочной, величавой архитектурой Дома инвалидов, с его твердо вросшим в землю фасадом. Дом ЮНЕСКО выглядит случайной фантазией из бетона и стекла временно приютившейся на каких-то сваях. И откуда ни взгляни, Париж в своем основном ансамбле изменился не больше, чем наш Ленинград. И слава богу! Красивейшим городам мира опасны слишком быстрые метаморфозы. Но печально другое: фасады парижских домов обветшали и почернели, а так как именно эти старые дома из серого камня определяют облик знаменитого города, кажется, что он весь как-то закоптел, потрескался и слинял. Но это ничем как будто не оправдано, раз мирная, обычная жизнь фактически не нарушалась здесь уже много лет. И какой же контраст с роскошью витрин и вечерних туалетов, мелькающих перед уличной толпой, когда в какое-нибудь посольство или особняк съезжается на прием "весь Париж"!
Однако во внутренней жизни Парижа, в самом настроении, можно даже сказать — миросозерцании парижан кое-что, как мне кажется, изменилось. Но это обнаруживается не сразу.
Когда после чуть ли не трех десятилетий, проведенных на чужбине, я снова оказался в моем родном Ленинграде, меня охватила как бы лихорадка, и я бродил по бесконечно дорогим мне местам в каком-то восторженном упоении. Думаю, что мои ощущения были бы тождественны, если бы я вернулся на родину и на двадцать лет раньше. А когда двенадцать лет спустя я снова попал в Париж, с которым у меня были связаны уже не воспоминания самой ранней юности, как с Ленинградом, а лучшие, зрелые годы жизни, я в первый же день, в первый час почувствовал себя так, будто никогда не покидал этого города, — одним словом, без особого волнения, как-то привычно, ощутил себя вновь на крепко насиженных местах.
Да, конечно, с возрастом годы текут быстрее, и потому разлука с Парижем могла мне представиться кратковременной. И все же дело не в этом.
В 1948 году я вернулся на родину обновленную, совершенно иную, чем та, которую я покинул в 1919 году, Франция же, несмотря на некоторый, пусть и весьма важные, политические преобразования, осталась, по существу, все той же и в социальных отношениях и в быту. Да, все той же старой Францией!..
Но то новое, о котором я упомянул? Оно не так разительно, и думаю, что ощутить его полностью может только тот, кто очень долго и близко соприкасался с французской жизнью.
…Тот буржуа, которого мне довелось наблюдать в этот мой приезд, уже не тот, что в довоенные годы. Раз я уж так много говорил о еде, отмечу, что нынешний французский буржуа столь же требователен к кухне, столь же разборчив в яствах и винах, но ест меньше. Сказались вынужденная школа времен войны, когда волей-неволей приходилось себя ограничивать, а кроме того, психологическое воздействие упорного, не останавливающегося ни перед какими жертвами стремления женской половины буржуазного (да и не только буржуазного) западноевропейского и американского общества сохранить на любом десятке лет стройную фигуру и девичью талию… В результате французский буржуа утратил в своем внешнем облике некоторую долю солидности, в общем стандартизировался на англосаксонский лад, зато, несомненно, приобрел более спортивную внешность.
Две огромные чужеземные армии последовательно занимали французскую территорию. Первая, армия захватчиков, несла с собой ужас и страх, наглядно убеждая каждого, что Франция одна с ней не может справиться. Вторая пришла как освободительница со всеми богатствами великой заокеанской державы, но это богатство и эта мощь крикливо навязывали французам свое непререкаемое "превосходство".
И вот нынешнего буржуа уже не упрекнешь, как некогда, в полном незнании внешнего мира. Начиная с 1940 года он с иностранцами насоприкасался вдоволь. События показали ему, что Франция уже не обособленное царство и, следовательно, прошло время замыкаться в ней, как в скорлупе. Послевоенное развитие западноевропейского туризма очень благоприятствовало новым его настроениям.
Теперь буржуа выезжает в Рим, Лондон или Мадрид столь же часто, как некогда в Лион или Руан, а Америка с ее "образом жизни", в данном случае "драгсторами" и "стриптизами" у него в Париже под боком. Налет космополитизма очень импонирует французскому буржуа, и он с удовольствием ощущает его на себе.
Но радостным никак нельзя назвать его нынешнее настроение. Прежнее самообольщение исчезло — его сменили тоска и озабоченность.
Прекрасный поэт Фернан Грег, член знаменитой Французской академии "бессмертных" где, по идее, должна быть представлена культурная элита нации, ее, так сказать, квинтэссенция, несколько лет назад весьма образно выразил эту тоску в поэме "Мечтание в саду Тюльри".
Вот он гуляет по этому саду, "где всюду, куда ни обратишь взор, как в торжествующем Риме цезарей, рассеяны величественные дворцы", а над ним переменчивое небо, то самое, на которое с этих же мест глядели Орлеанская дева и Наполеон. Все говорит здесь о славе "очень старой и великой нации", у которой никакие "козни судьбы" не отнимут гордого сознания, что "в течение четырехсот лет — одной секунды — она была умственным и чувственным центром мира". Ныне она совсем маленькая страна в сравнении с некоторыми другими: так пусть же поймет Франция без протестов и слез, что эра "былых наций" миновала, что наступил век, когда главенствуют "области-титаны". "Ужас и гордость природы", эти колосы торжествуют теперь "благодаря своему многолюдию или золоту". Но ведь они лишь дожидались своей очереди, когда слава Франции уже сияла на весь мир…