Мокрые деревья, кучи опавших листьев, стены с высокими, чистыми окнами и тяжелыми дверьми, испачканными около ручек до черноты, — все было незнакомым и страшным. Но больше всего их пугали летящие над двором аккорды невидимого пианино, далекие, одинокие и чужие, и новые пациентки дрожали в коротких пальтишках, как потерявшиеся, испуганные дети.
«Девушки» подошли ближе. От них пахло уксусом, марлей, постельным бельем и еще чем-то таким, чем всегда пахнет от арестантов, солдат и больничных пациентов. Они пытались догадаться, что за болезни у новеньких, и сыпали непонятными иностранными словами, которых нахватались у фельдшеров. Этот запах и незнакомые слова перепугали новеньких еще сильнее. Они отступили назад, пытаясь спрятаться друг за друга, и «девушки» зло, визгливо расхохотались.
— Ишь ты, недотроги какие… Маменькины дочки…
Одна, с рыжими нечесаными патлами и пустой глазницей, быстро приподняла подол, дернув щекой:
— Ну что, девочки, по укольчику сейчас?..
Другая, с черной деревяшкой вместо носа, целясь длинными растопыренными пальцами в глаза новеньким, прошипела, как кошка:
— Девочки, говоришь? Посмотрим, что за девочки…
Но вдруг послышался громкий хлопок в ладоши и испуганные крики:
— Павелек идет! Павелек!..
«Девушки» с визгом и смехом бросились прочь и исчезли за испачканными дочерна высокими дверьми.
Павелек, толстый коротышка с жирными, ярко-красными губами, в своем белом островерхом колпаке похожий на повара из хорошей столовой, неторопливо подошел и остановился, занеся над головой плетку. Не убежала только одна, Маня Шерман. Павелек знал, что ее должны сегодня выписать, ей остался только последний осмотр, и задумался: «Протянуть разок или не стоит?..»
Но, увидев санитаров и новых пациенток, быстро опустил плетку на лошадиный круп и прогнусавил себе под нос:
— Доброе утро, господа… Доброе утро…
Санитары сунули ему мокрые, красные ладони, заодно пощекотав Павелеку толстое брюхо.
Он по-хозяйски оглядел новеньких, ткнул пальцем в Маню Шерман и прогнусавил:
— Как раз место освободилось… Вот эту сегодня выписывают…
— Одну выписывают, двух привезли, — хмуро и лениво отозвался санитар, подвязывая тугим узлом мокрый лошадиный хвост.
Маня Шерман стоит в кабинете. Она в последний раз видит картинки с изрытыми оспой лицами и человеческими органами, с опаской поглядывает на металлический стул, острые, блестящие инструменты — знакомые, опасные предметы и слушает бас доктора:
— Никакого алкоголя, никакой тяжелой пищи. Через три месяца явиться на осмотр…
Сторож Павелек берет у врача исписанный листок бумаги и, повернувшись к Мане, ворчит:
— Пойдемте, пани, пойдемте…
Он уже называет ее «пани».
Они отдают ему все деньги, которые у них есть. Не будет же он им бесплатно рассказывать о том, что делается за стенами больницы, и о любовных похождениях персонала, от главного врача до последнего фельдшера. Сейчас он должен забрать у нее больничный халат и вернуть одежду, в которой она сюда попала. Они идут на склад, он пропускает ее вперед, как знатную даму, и гнусавит:
— Вот и дожили, пани… Я вам давно говорил… Ведь я вам как отец родной…
Маня кивает. У нее кружится голова, мысли путаются.
Уже больше года, год и несколько месяцев, как она день за днем сидела у окна и смотрела, часы напролет смотрела на одни и те же деревья, на один и тот же кусочек крыши над больничным забором, на далекое занавешенное окно, из которого доносились приглушенные аккорды, проникали во двор и смешивались с протяжными вздохами, блуждающими среди деревьев.
Изредка выпадали светлые часы, которых стоило ждать. Два раза в неделю приходил он. Приносил фруктов. Она раздавала их, оставляла себе только чуть-чуть. От них пахло миром за больничными стенами и им — одним-единственным. Они гуляли во дворе по протоптанным тропинкам, бродили возле круглых клумб, сидели на низкой, вросшей в землю скамейке. Ей завидовали. Ведь многие из них никого не ждали, никогда не выходили на прогулку. За ней наблюдали из всех окон. Но потом прошла неделя, за ней другая, а он так и не появился. Исчез, как унесенный ветром лист. Дни стали бесконечно длинными, каждый час тянулся, как вечность. А она не могла понять: зачем на свете так много дней, зачем так много пустых, бесконечных часов, почему время никогда не кончается?
Коротконогий Павелек ходит по разбросанным по полу пустым мешкам, поднимая пыль. Пахнет плесенью и карболкой. Наконец он протягивает ей тощий мешочек: