— Голубчик, вы ведь смыслите в биологии. Не знаете, сколько еще эти цветы будут цвести?
Бер Бройн немного подумал.
— Несколько дней, если хорошо поливать…
Профессор отвернулся к стене и проворчал:
— Спасибо.
Теперь каждое утро, проснувшись, Грицгендлер сразу смотрел на цветы и видел, что они продолжают расти. Он даже стал их бояться, как какой-то сверхъестественной силы.
О концерте он уже забыл.
В конце концов, думал он, ведь у него же огромные теоретические познания. Он может написать несколько монографий о великих композиторах и музыкантах. Профессор был уверен, что в этом ему нет равных, он знает всю историю музыкального мира, помнит все даты, кто когда родился, когда умер. Тут никто из рецензентов с ним и рядом не стоял. Подумав об их диком невежестве, профессор даже почувствовал к ним жалость, но легче ему не стало: голова по-прежнему раскалывалась от боли, а ноги были будто отлиты из свинца. И ужасно першило в горле.
Вечером ему стало хуже. Тяжелый, массивный рояль давил черной глубиной. По всей комнате валялась одежда, а на второй кровати лежал, откинув одеяло и тяжело дыша, разгоряченный, потный Бер Бройн.
Профессор Грицгендлер не мог заснуть. Ему мешали цветы.
Он решил, что утром велит Бройну еще раз заглянуть в справочник растений. Профессор вспомнил, что есть цветы, запах которых ядовит. Бройн сказал, они будут цвести еще несколько дней, но несколько дней уже прошло, а они все растут и растут. Он же скоро совсем задохнется.
Среди ночи профессор еще несколько раз просыпался и надевал очки.
Перед глазами клубилось белесое пятно. Каждый раз профессор думал, что уже светает, но, присмотревшись, понимал, что это белеют в темноте цветы. Только утром, когда в окно заглянула бледная полоска неба, Грицгендлер встал и медленно подошел к столу. Может, ночью его обманули очки? Он приблизился к корзине, присмотрелся и застыл на месте. Цветы рвались на свободу, расталкивая друг друга. Из белизны поднимались алые бутоны, раскрывали сонные рты, жадно хватали ими воздух.
— Ядовитые! — Он уже не сомневался. — Точно ядовитые!
Его бросило в жар. Он запустил руки в корзину и вонзил пальцы в холодную землю. Он скреб ее ногтями, выдергивал стебли, пытаясь добраться до корней, и вдруг наткнулся на что-то твердое. Присмотревшись, он увидел горшки, цветочные горшки, скрытые под стеблями и листьями, и замер, вытянув перед собой руки.
В комнате было тихо, в углах сгустились тени. Грицгендлер хотел лечь в постель, но вместо этого подошел к кровати Бера Бройна и осторожно тронул его за плечо.
Бер Бройн лежал на спине, уставив в потолок острую бородку. На шее дрожало бледное пятно света. Профессор Грицгендлер стоял над ним, босой, в старых кальсонах и рубашке со слишком короткими рукавами, и звал его слабым, дрожащим от испуга голосом:
— Дорогой, там цветочные горшки… Горш-ш-шки!..
1923
В хедере
Жаркий, ужасно душный летний день. Через косые пыльные окошки нашего хедера на четвертом этаже солнце опускает столбы густой пыли. Раскаленная железная крыша так обжигает нам головы, покрытые бархатными и суконными ермолками, что вот-вот мозги спекутся. Мы, семнадцать мальчишек, сидим за длинным столом, прилипнув друг к другу. У нас на всех четыре Пятикнижия, и мы чуть ли не деремся из-за потрепанных книг, чтобы хоть что-то в них увидеть.
В обшарпанном кресле с протертой обивкой, из которой торчит конский волос и солома, сидит реб Майер, наш учитель. В одной руке у него шестихвостая плетка с рукояткой из лисьей лапы, а другую руку он держит внизу, под столом, почесывая свои «причиндальцы», как он сам их называет. На самом-то деле не «причиндальцы», а причиндалы будь здоров. Сквозь седые заросли усов и бороды, пожелтевшие от нюхательного и трубочного табака, такие дикие, густые, что рта не видать, с трудом пробираются непонятные слова.
— «Ушломим» — «и мирную жертву», «веойло» — «и жертву всесожжения», «вехейлев» — «и жир», «яктир» — «воскурит», «л-Адойной» — «Господу»… — тянет он нараспев.
В другом углу занимается малышня, там жена учителя помогает мужу зарабатывать на хлеб. Буквам и она может научить — так считает наш ребе. Мальчишки — рваные рубашки и штаны, худые щеки, сопливые носы, лапсердаки измазаны вареньем, а длинные пейсы и кафтанчики как у взрослых — сидят на грязном полу, потеют, толкают друг дружку и орут как оглашенные. Учительница сидит на низенькой табуретке. На носу очки, она ловко штопает чулок, надетый на плафон от керосиновой лампы, каждую минуту с наслаждением почесываясь спицей. Она учит по молитвеннику для Рошешоно[14], голос — как гвоздем по стеклу: