Худощавый камергер шепнул, что этот молодой офицер её побочный сын, на что англичанин отвечал холодно: О?
М-да.
На похоронах я увиделся с её сыном. Действительно толстолобик. Как это так получается? У неё – такой… Загадочно. Он был очень встревожен тем, что я увиваюсь вокруг; он, оказывается, знал, что я у неё бываю, и сильно подозревал, что я либо хочу спереть что-то, либо за комнатой охочусь. На какое-то мгновение мы встретились взглядами, и я почувствовал, что вот в эту самую секунду он решается решительно пойти ко мне и заявить, что я напрасно трачу время, все документы на жилплощадь у него прекрасно и однозначно оформлены. Я повернулся спиной.
Но это было через три дня – а в тот первый вечер…
На улице был просто кошмар, в какой-то момент я всерьез испугался, что не выдержу и спячу. И одергивал себя: она-то выдерживала, выдерживала годами и десятилетиями этот гам, какофонию налетающих вихрями, способных с ног свалить страхов, вожделений, похотей, нетерпений, подозрений… не перечислить, чего еще. Хаос.
По большей части, хаос отвратительный.
А дома…
Вы можете представить, что это: понимать про любимых родителей столько?
Нет, ничего не буду говорить.
Нет, одно скажу. Про па Симагина.
Он был совсем не весь здесь.
Правильно Александра сказала: где-то за облаками, страшно представить, где. В какой-то душной тугой мгле и духоте, зажат и стиснут, и неподвижен – странно, ведь здесь, у нас на глазах, он ходит, садится, наливает чай. Насильственно неподвижен, будто связан, и задыхается все время. Я не мог понять, что это значит, только чувствовал – и мне было страшно за него.
Он ни с кем не мог об этом поговорить.
Он спорил, балагурил, шутил, смеялся… с мамой они любили друг друга и могли беседовать о многом таком, о чем нельзя было со мной – но об этой главной для него боли, главной муке, главном несчастье ему не с кем было даже словом перемолвиться.
Это открытие потрясло меня, пожалуй, не меньше, чем сам свалившийся с небес невероятный дар.
И, по-моему, он не принимал этого мира. Напрочь. Будто возможен другой!
Прежде я всегда был уверен, что другой мир – это нелепость, потому что если бы мир вдруг изменился, мы не заметили бы изменений. Мысли и чувства, претензии и надежды остались бы, по сути, теми же самыми.
Мир меняется лишь тогда, когда ты сам его меняешь.
Конечно, существуют объективные характеристики. Уровень рождаемости и уровень смертности, средняя продолжительность жизни и средний доход. Но если бы в том обществе, где продолжительность жизни в среднем на десять процентов больше, люди в среднем ощущали себя на десять процентов счастливее… Ничуть не бывало!
Хотя все это к слову.
Открытие меня потрясло. Буквально душу вывернуло. Любя нас, переживая за нас, и вообще живя вместе с нами, я же знаю, что не вчуже, а вместе – он висит, спеленатый натуго, в каком-то черном аду.
Мне захотелось его обнять.
Но было нельзя. Ведь нельзя было дать понять, что я почувствовал.
Правда, мне казалось, он и без того что-то понял. И, когда мы, уютненько умостившись втроем вокруг стола и болтая о пустяках, пили чай вприкуску с кр-рэнделем и вприглядку с каким-то импортным дюдиком из не очень дебильных, посматривал на меня особенно выжидательно.
Мне захотелось ему помочь.
Но было непонятно как. Другой мир, другой мир…
Мне ли не помнить, как десяток лет назад он увлеченно рассказывал о светлом будущем, как он радовался и нас радовал своими грезами… Смешно.
А та душная мгла отчасти и была – утрата способности грезить.
И мне захотелось вернуть ему эту способность. Прежде всего – ему, кого я любил. Ни о ком ином я тогда не думал.
Но это тоже была судьба. Третья производная. Дальше уже пошла прямая. Прицеливание кончилось, начался выстрел.
А в тот вечер, когда мама с традиционной, даже ритуальной стыдливостью спряталась от нас на кухне покурить, и мы вдвоем остались созерцать скачущих сквозь напалмовое пламя мордобойцев, я сказал только: па, а ведь мне много дано, оказывается. Верю, ответил он. Значит, сказал я, и спрошено будет много. Тогда, серьезно ответил он, тебе надо срочно становиться мастером одиночного плавания. Потому что, как правило, люди вполне удовлетворяются, если им много дано, и о второй стороне этой карусели предпочитают не думать – значит, коль скоро ты об этом задумался, ты уже оказался в изоляции. Я переспросил: одиночного, ты уверен?