Илья Эренбург
На цоколе историй…
Письма 1931 — 1967
Илья Эренбург
Письма
1908 — 1967
Аджубею,
Арагону,
Ж.-Р. Блоку,
Бухарину,
Вайяну,
Веркору,
Вишневскому,
Гроссману,
д’Астье,
Зощенко,
Исакову,
Козинцевой-Эренбург,
Кольцову,
Лидину,
Мальро,
Мейерхольду,
Мильман,
Молотову,
Моравиа,
В. Некрасову,
Неруде,
Паустовскому,
Пикассо,
Полонской,
Савичам,
Сарьяну,
Светлову,
Слонимскому,
Сталину,
Стейнбеку,
Суслову,
Таирову,
Твардовскому,
Тувиму,
Хрущеву,
Л. Чуковской,
Шагалу,
Шостаковичу,
Щербакову,
Эйзенштейну
и другим…
Книга времени и жизни
Второй том писем Ильи Эренбурга охватывает соответственно вторую половину его жизни. Сугубо советскую половину: от начала 1930-х, когда Эренбург внушил себе веру в «светлое будущее нового человека», до середины 1960-х, когда из души его вырвался стон: «Я больше не могу». Итоговый трагизм этой половины жизни Эренбурга усугубляется добровольностью его внутренней присяги советскому режиму в 1931 году (правда, другого выбора, если подумать, у него не было…). Разумеется, и первую половину жизни Эренбурга никто не сочтет безмятежной — она пришлась на эпоху, когда одна катастрофа следовала за другой. «До сорока лет я не мог найти себя — петлял, метался», — говорится в мемуарах «Люди, годы, жизнь». Так Эренбург хотел подчеркнуть значение присяги 1931 года в своей жизни. На самом деле, его метания кончились уже в тридцать, поэтому-то в письмах 1921-1930-х годов они не ощутимы (там есть тревога, даже мрак, но при этом его жизнь шла своим чередом, без перемен). Эренбург перестал метаться, обосновавшись в 1921 году в Европе с советским паспортом, — он был уверен, что сохраняет за собой право весело живописать мир и его несуразности, не делая исключения для большевистской России. В Берлине его книги выходили одна за другой, в Москве — скорее со скрипом, но выходили, их успех был явным. Приезды в СССР в 1924-м и в 1926-м убеждали, что быт страны в условиях нэпа понемногу налаживается. Эренбург приехал бы в Москву и в 1928-м, но Бухарин обругал его «Бурную жизнь Лазика Ройтшванеца», книга не вышла, и поездка потеряла смысл.
Радикальности советских перемен 1927–1929 годов (разбив, сообща с правыми, левых, Сталин следом ликвидировал правых, отвергнув их эволюционную экономическую политику) Эренбург в Париже сразу не осознал. Кто мог думать, что в 1929-м вообще все так изменится — глубочайший экономический кризис начнет охватывать Запад (с ним замрет и книгоиздательское дело), а в СССР тотальная власть сосредоточится в руках одного Сталина (вместе с нею тотальным станет и цензурный пресс)?
С началом сталинской эпохи Эренбурга в СССР почти перестали печатать, а западные издания уже не кормили. В поисках выхода ему пришлось освоить новый жанр, ограничив поле своей сатиры акулами капитализма — однако в СССР и эти книги кастрировались или зарезались на корню, как недостаточно «кошерные».
Закрыв первый том писем Ильи Эренбурга, мы расстались с ним в Париже в конце 1930 года. Его собственное будущее выглядело неопределенным. В 1921 году он нашел спасительное решение (жить на Западе и печататься в СССР); у одних оно вызывало неприязнь — слишком ловко устроился, другим казалось завидным — именно так в 1923-м в Берлине писал о советском паспорте Эренбурга Шкловский, а Замятин в ноябре 1931-го в Москве, просясь за кордон, ссылался в письме Сталину на удачный пример Эренбурга. То, что Замятину в 1931-м казалось спасением, для Эренбурга уже стало тупиком.
В его письмах тех лет не приходится искать подробностей на сей счет (с годами Эренбург становился человеком все более закрытым), но следы внутреннего кризиса — налицо. 27 апреля 1930 года в письме писателю Владимиру Лидину читаем: «Я все еще работаю, хотя неизвестно зачем. У нас <т. е. в СССР. — Б.Ф.> меня не печатают. Нет ни любви, ни денег. Года же проходят и все начинает основательно надоедать. Выстрел Маяковского я пережил очень тяжело, даже вне вопроса о нем. Помните наш разговор в „кружке“ о судьбе нашего поколения?.. Ну вот». Последний раз констатация внутреннего кризиса доверяется почте и Елизавете Полонской в январе 1931-го: «Между нами говоря, я перестал верить в нужность нашего дела, оно превращается в манию и даже в маниачество. Однако я все еще работаю — иначе нельзя, а если нет под рукой „любовной лодки“ <снова тень Маяковского. — Б.Ф.>, то и не тянет на простейший конец. Мне обидно, что ты не могла прочесть моих последних книг, они бы тебе сказали, наверное, больше обо мне, чем эти нескладные ламентации. Объективно говоря, это попросту ликвидация переходного и заранее обреченного поколения. Но совместить историю с собой, с котлетами, тоской и прочим — дело нелегкое <курсив мой. — Б.Ф.>». По существу это постановка личной проблемы, и вряд ли ее можно считать циничной (расхожее в ту пору обвинение Эренбурга) — просто автор «Хулио Хуренито» и «Лазика» не представлял себе свою жизнь оторванной от политических обстоятельств внешнего мира (т. е. того, что он назвал историей).