Офицеру, видимо, по вкусу пришлась забава. Он снял с правой руки перчатку, переложил ее в левую, закурил. Бритые губы сморщила улыбка. Солдаты снисходительно посмеивались, курили, высказывали замечания. Осторожно, отдернув края занавесок, выглядывали хуторяне из окон ближайших домов. Хата Казанцевых была всего за два двора от Калмыкова. Петр Данилович выкашивал как раз во дворе гусиный щавель, подошел с косой к калитке.
Забава длилась около часу. Михаил несколько раз останавливался, но, подстегиваемый резкими, как удары хлыста, окриками немцев, спотыкливой рысцой продолжал свою безуспешную погоню. Наконец он окончательно выбился из сил и вернулся к своему дому. Рубаха на спине потемнела от пота и пыли, лицо покрылось синюшным налетом удушья, ко лбу липли мокрые волосы.
— Лошид ест болшевик. Не желайт слюжить немецкий армия, — офицер достал из обшитых кожей штанов золотой портсигар, перегнулся в седле, кожа под ним заскрипела.
Калмыков, не глядя, взял сигарету, прикурил от протянутой зажигалки. В груди у него хрипело и свистело. Лицо, как облитое, блестело потом. В окно с испугом глядели сыновья, на пороге стояла жена.
Офицер бросил окурок, поудобнее уселся в седле. Тонкие губы потянула серая усмешка.
— Hast du dich erholt, bring schnell das Pferd![5] — он выразительно перебрал стек в опущенной руке.
Калмыков притоптал окурок, убрал волосы со лба. С места не сдвинулся. Мелькнуло белое лицо старшего сына в окне, грузно переступила на заскрипевших ступеньках крыльца жена.
— Laufen![6] — кожаный стек с проволокой внутри описал в воздухе черную молнию, и рубаха на спине Калмыкова лопнула от левого плеча до правой лопатки, свернулась лоскутьями, как листья на огне. Кожа на спине тоже лопнула, обильно высочилась кровь.
Калмыков дрогнул всем телом, короткая шея напряглась, окаменела, лицо съежилось в какой-то странной отсутствующей улыбке, словно все, что происходило, совершенно не касалось его. Никто и никогда его пальцем не тронул на глазах детей. Он был для них сильным, смелым человеком, который все может. А сейчас на глазах жены, детей, соседей над ним нагло измывались, топтали душу. В этом было что-то страшно оскорбительное, противоестественное. В широкой груди поднималась слепая, неутолимая ярость.
— Du bist Schwein![7] Не понимайт руськи язик! — новый удар ожег, ослепил болью лицо.
У порога стояла дубовая просмоленная рейка с гвоздями от комбайнового полотна. Никто не успел опомниться, как рейка оказалась в руке Калмыкова. В следующий миг треснул лакированный козырек фуражки, разноцветно брызнули осколки пенсне, и на лице офицера осталась широкая рваная полоса. Лошадь вздыбилась под ним, но Калмыков по-кошачьи изогнулся, поймал ее за поводья, ударил еще и еще, пока офицер не опрокинулся навзничь и не скатился по лошадиному крупу на пыльную примятую траву у плетня.
— Миша, они убьют тебя! А-а! — полоснул над двором душераздирающий крик.
Калмыков оскалил желтые зубы, сверкнул на окна и на порожки налитыми кровью глазами, занес ногу, метя каблуком в рваное хлипкое лицо офицера. Но от артиллерийских упряжек уже бежали солдаты, сбили с ног, стали топтать. Солдаты неуклюже взмахивали поднятыми локтями, цеплялись и бряцали при этом оружием. Хрипящий, пыльный клубок катался по дорожке, какую протоптали вдоль дворов люди, раскачивался и трещал плетень. Наконец клубок распался. Солдаты, задыхаясь, вытирая пот, отходили в сторону, закуривали. Некоторое время серая куча пыльных лохмотьев лежала неподвижно, потом зашевелилась, закашлялась. Калмыков сел, вытянул ноги, повел безглазым раздавленным лицом по сторонам и вдруг дико захохотал.
— Собаки! Думали — убили! Ха-ха-ха! — от захлебывающихся, булькающих хрипов и резкого до визга смеха по спине пробегал озноб. — Дохлые собаки! Ха-ха-ха!
Избитого офицера увели. Вместо него появился другой, мокрыми губами. Он брезгливо поморщился, махнул солдатам рукой.
Калмыков понял его жест и замолчал. Отмахнулся от набежавших солдат, напрягаясь, встал на ноги, серьезно-тоскливо посмотрел на пыльную в солнце дорогу с артиллерийскими упряжками, соломенные крыши хат и сараев, последнее, что увиделось, — приплюснутое к стеклу лицо старшего сына, неловко подвернутая нога лежавшей у порога жены.
Рыхлый солдат с массивной нижней челюстью, будто из камня тесанной, лениво перекинул за спину карабин, кивком головы указал в сторону базов, Блестя атласной мускулистой грудью и спиной, из-за конюшни вылетел гнедой жеребец, сделал свечу, стал, встряхнулся и виновато-призывно заржал. С бугра ему отозвалось другое ржание лошади, еще не успевшей найти хутор и конюшню. За базами Калмыков вдохнул поглубже, будто нырять собрался, еще раз оглянулся. Поверх присыпанных глиной крыш базов белела знойная полоска неба. Мертво распустил крылья воробей на куче перепревшего, с синевато-белой плесенью навоза. Калмыков отошел почему-то подальше от этой кучи, смерил расстояние до нее взглядом и поднял глаза — метрах в десяти в ожидании стояли черный солдат и офицер с руками за спиной. Лица у солдата не было. Оно пряталось в тени от каски.