— Никс, пан, нике! — Володька развел руками: ничего, мол, сделать нельзя.
— Юде? — обрадовался вдруг и ткнул Володьку пальцем в грудь белобрысый.
Володька покачал головой:
— Русский. — Он сам видел, как в их хуторе конвоир сказал то же самое чернявому пленному, и того тут же расстреляли. Белобрысый не верил, вглядываясь в его черные до синевы глаза. Володька добавил: — Казак.
— Козак, козак? Партизанен?
— Зачем партизан? Русский — и все.
— Ein. Saboteur![14]
Тяжелый удар бросил Володьку спиной на горячий мотор.
— Работать, работать! Капут!..
Володька снял кепку, повесил на кронштейн разбитой фары, потной ладонью размазал кровь из разбитого носа.
— Никс, пан…
Удар в живот, в переносье. Желтый плывущий шар солнца погас. Отлежался, открыл глаза. Белобрысый обливался потом, щурился, ждал.
— Работать!
— Никс…
Оглушающий удар каблуком в пах, второй в челюсть, глухой стук затылком о железо. Очнулся — в виски с тяжким тупым шумом билась кровь. Руки подламывались, дрожали, и все тело дрожало, как в ознобе. Вставать не хотелось: «Черт с ним. Пусть делает, что хочет».
— Вставать! — у переносья прыгал черный зрачок пистолет.
Перебирая руками по колесу, Лихарев встал, набрал побольше воздуха в грудь, вспомнил весь запас немецких слов, каким учили его в школе.
— Их бин менш. Дизер канст нихт… не умею.
Удар в живот. Темнота. Белобрысому почему-то нравился именно удар в живот. Володька опять поднялся, стоял, покачиваясь, ела держась на ногах.
Немцы о чем-то заспорили между собой, и белобрысый поостыл. Он дернул Лихарева за плечо, показал в сторону Поповки:
— Weg, weg! Schneller!
Володька покосился на пистолет в руках белобрысого, перелез через кювет и быстро пошел обочиной. Плечи зябко сводило судорогой. Только за кустами терновника он почувствовал себя свободнее. У двора, где пили молоко, его окликнула голенастая девчонка.
— Здорово они вас. Вам дать умыться, дяденька? — Нос у размета бровей весь в золотистых конопушках. Поморщилась.
Володька усмехнулся разбитыми губами:
— Пожалуй, давай, тетенька.
Девчушка провела его к колодцу во дворе, сбегала, принесла льняное полотенце, достала ледяной воды в бадейке. Володька вымыл лицо, окунул голову в бадейку. Не вытираясь, присел на дубовую колодку.
— Больно?
— Сладко… А теперь попить зачерпни, тетенька.
— Я вам лучше молока и хлеба вынесу.
Подождала, пока тракторист прожует и выпьет, посоветовала:
— Вам уходить нужно. Кинутся искать еще. Вот так прямо и идите кукурузой, а потом подсолнухами. Вам на Хоперку?
— Черкасянский, — Володька помял в руках жесткий рушник, не мог оторвать глаз от конопушек на переносье. — Прощай. Спасибо тебе, тетенька. Авось, встретимся еще. — Вздувшееся иссиня-багровой опухолью лицо тронула насмешливая улыбка.
Кукуруза расступалась и смыкалась за узкими мальчишескими плечами, шелестела за спиной, как шелестит за лодкой вода.
Девчушка влезла на колоду. Нос в конопушках морщился.
Светлые, как осенний родник, глаза потеплели. Спрыгнула с колоды, выхватила изо рта у теленка брошенное полотенце: «Ох, ты ж, идолюка поганый!» Еще раз обернулась на кукурузу, где поплавком мелькала вихрастая голова, и унеслась в хату.
Над хоперским яром небо насупилось. Туча иссиза-черной ладонью просунулась до самого хутора, укрыла тенью курганы, неубранные хлеба в крестцах.
«Туды его в дышло! Как при Николашке», — говорили мужики, глядя на эти крестцы.
Старожилы давно не помнят такой уборочной. Лето на исходе, а хлеба стоят в поле. Районное начальство немецкое посылало циркуляры, наведывалось само, грозило. Но работы выполнялись только для виду. Главная беда: молотить было нечем. Сделали конный привод к молотилке, опробовали, кто-то ночью заложил обломок железа между шестеренками, и привод разорвало. Ахлюстин сконструировал ветродвигатель. Начал еще в июле, после прихода немцев, когда не стало горючего. Больше месяца мучил Алешку и всех в мастерских: клепали, свинчивали. Итальянцы помогли машиной поставить вышку, а ночью вышка рухнула, и все труды — коту под хвост.