И еще одно событие напомнило о войне прямо и всколыхнуло весь хутор. На третий день после рождества, под самый Новый год, уже в полдень, ко двору Казанцевых подъехала бронемашина. Сам Казанцев как раз шел от прикладка сена с вязанкой на спине, когда, проваливая зернистую корку сугроба и распуская пушистый на морозе хвост дыма, бронемашина подошла к двору. Резко звякнуло железо, на снег, угадывающе озираясь, выпрыгнул кряжистый, прочного литья командир в белом полушубке. Казанцев опустил вязанку, разгреб рукавицей усы.
— Не узнаете? — нетерпеливая и неуверенная улыбка раздвинула застывшее крупное лицо командира. Провалился раз, другой в сугробе, выскочил на утоптанную дорожку.
— Трошки вроде есть, — тоже, боясь ошибиться, состорожничал Казанцев.
— Июль… майор Корнев…
— Так, так, — припоминающе зачастил и заморгал ресницами Казанцев, опустил вязанку к ногам: — Цело, сынок, цело. Бог дал — все благополучно.
По тугим щекам командира, путаясь в проступившей на холоде щетине, пробежали слезы. Обнялись.
— Зараз, сынок, зараз, — Казанцев суетливо подхватил вязанку, занес ее в сарай, кинул корове и, сбивая рукавицей остья и шелуху колосьев пырея, тут же выскочил во двор: — Идемте в хату… что ж мы. И солдатушек зовите.
Проводив гостей в хату и все так же радостно суетясь, Казанцев достал из погреба лестницу, полез на чердак и минут через десять в бархатных лохмотьях паутины на ватнике и шапке с увесистым узлом спустился вниз. Сходя лестницы, зацепился за гвоздь, распустил штаны — не заметил даже.
Гость набрякшими пальцами мял сдернутую с головы ушанку, вслушивался в возню на чердаке. На земляном полу у от валенок расплывались лужицы.
— В катухе зарыл было, да побоялся: сопреет.
Филипповна ничего не понимала. Старик бывал таким только в приезды родственников. Особенно поразила торжественность его лица, когда он внес в хату этот серый от пыли и глины, весь в паутине сверток. Губы дрожали, и черные, распухшие в суставах пальцы никак не могли развязать узелки веревок. При виде тяжелого кумачового полотнища с золотой бахромой по краям и кистями Филипповна только ахнула, уперлась взглядом старику в незрячие и пьяные от радости глаза: «Откуда это у тебя?»
— В сохранности, сынок. Все, как есть, цело, — старик отступил к печке, загремел на загнете горшками, не в силах унять в перепачканных глиной пальцах трясучку. — Бог миловал.
Солдаты с бронемашины сомлели в тепле, переминались молча. Майор будто пристыл к лужицам у своих валенок, негнущимися пальцами выщипывал мех из своей шапки.
— Спасибо, отец, спасибо. Век не забуду. Да что я…
Слух о случившемся с непостижимой быстротой разнесся по хутору, и вскоре у двора Казанцевых гудела, терлась полушубками и ватниками огромная толпа. Корнев вынес знамя на вытянутых руках развернутым. Сизо-багровое лицо его лоснилось морозным загаром, таяло умиленно-радостной улыбкой. За ним следом — смущенный и тоже радостный Казанцев. Корнев остановился перед колхозниками, сказал путано-торжественную речь, все время поворачиваясь к не знавшему, куда деваться, ослепленному общим вниманием Казанцеву. В толпе удивленно гудели.
— Вот тебе и Казанцев. А мы гадали — что да почему.
— Хитрюга…
— У них в роду все такие.
— Не хитрый, а смелый!
— При немцах дурак и развязывал язык!
— Жили, оглядывались.
— При немцах язык головы стоил.
— Нет, ты скажи каков!
— Казанцевы все одинаковые. Я их породу давно знаю, — Галич тронул языком никлый ус, стал вертеть цигарку.
Не избалованные событиями, хуторяне окружили бронемашину, горячились, шумели. Мороз и солнце выжигали на их щеках кирпичный румянец. Мотор бронемашины выталкивал на зернистый сугроб хвост дыма, зализывал черное пятно масла под выхлопной. Солдаты подвязали уши шапок, в готовности поглядывали на командира.