Прислушиваясь, я стоял в закутке, пока не стал чувствовать рубашку, приставшую к моему телу. Я повел плечами, чтобы она отстала от вспотевшей спины, или я просто был мокрым от дождя...
«Нет, здесь никого кроме меня нет, — подумал я. — Наверное, он ждет меня там. А может быть, это вообще случайность».
Я осторожно, бесшумно, всей стопой ставил ноги на ступеньки, когда выбирался из своего убежища или ловушки, в общем из-под лестницы, чем бы она в данный момент для меня ни была. Я вышел на площадку и увидел на кафельном полу только грязные мокрые следы, может быть, и свои в том числе, да несколько обгорелых спичек.
«Вероятно, он здесь прикуривал», — отметил я и услышал, как где-то этажом или двумя надо мной щелкнул замок.
Я еще немного постоял на площадке и вышел из подъезда. Дождь уже совсем прекратился, и люди из парадных тоже куда-то исчезли — возможно, они просто разошлись по своим делам, — но мне теперь не было до этого никакого дела. Мне теперь и так все было ясно: понятно, например, было, почему тот прохожий не остановил меня и почему не стал ждать на лестнице, понятна мне стала теперь и жалость девушки, выражение ее лица — все мне было понятно. Я стоял на каменной ступеньке парадной и не смотрел на тянувшуюся передо мной железнодорожную насыпь, так как это было уже не нужно.
«Что ж, — подумал я холодно, — я вернусь. Конечно, пора. Дождь кончился, и ничто мне не поможет. Ну и хорошо, — даже с каким-то удовлетворением подумал я, — не поможет. Я вернусь. Но я не пойду больше в алюминиевые ворота — мне не к чему скрываться, и так все всем известно.
Я вернусь, но я еще раз, в последний раз пройду мимо окна кафе, чтобы та девушка в брюках... чтобы она запомнила меня навсегда. И проходя, я сделаю что-нибудь такое... что-нибудь... ну, например, прижму кулаки к глазам... чтобы она запомнила меня навсегда».
И я пошел. Не обращая внимания на железнодорожную насыпь, ни на стену того учреждения, я вернулся по длинной и все еще мокрой улице, безлюдной, как во время дождя, миновал алюминиевые ворота и даже не взглянул туда — я прошел мимо них до угла. Но когда я, нарочно не убавляя шага, искоса взглянул на широкое окно кафе и уже приготовился было дернуть заранее сжатые кулаки к глазам, я увидел, что девушки больше нет в этом окне — другие люди стояли там.
Обмякнув и опустив руки вдоль тела, я остановился на краю тротуара. Улица была пустой, и мне не на чем было остановить свой взгляд.
«Так. Значит, так, — подумал я. — Значит, нет девушки, и я один. Тогда — все, и если до сих пор еще длится ожидание, то это только потому, что они дают мне шанс: великодушно позволяют мне открыться самому. Эти, другие, они чувствуют себя вправе. И сейчас они вправе. И они в этом правы, потому что если бы кто-нибудь из них смог проникнуть в меня... Нет, он ничего не увидел бы там, но он опознал бы меня. А тогда он разоблачил бы меня, он раздавил бы меня без всякого сожаления. И вот они, кажется, меня узнали. Антон Иванович, видимо, давно подозревал меня, только у него не было доказательств — одни подозрения, — а теперь... Я выдал себя. В момент обострения, в момент особенного напряжения нервов, когда и в одиночестве чувствуешь себя так, как будто тебе заглянули в лицо...
А здесь, когда все они хлопочут, и это как будто не имеет прямого отношения к тебе, но само твое присутствие выдает тебя, и достаточно всего лишь подавить вздох, чтобы любой из них указал на тебя пальцем и крикнул: это он!
Ну, что ж, пусть указывают, но мне не нужно их шанса. Своим великодушием они не купят моего признания. Какое признание! Нет, главное — никогда ни в чем не признаваться. Потому что это стыдно, просто нецеломудренно. Нет уж, пусть сами — я ничего не подтвержу. Я уже давно понял: это — ловушка. Пусть великодушная, пусть благородная, но все равно ловушка, и потому самым достойным будет — изворачиваться до конца. Кто угодно, но не я сам. И теперь, пока меня еще не прижали к стене, пока пальцем еще не ткнули в меня, я лучше буду ждать, и лучше я задохнусь от страха, но не ускорю их торжества. И когда они наконец сойдутся вокруг меня, когда сузится и сомкнется круг, когда сомкнется он до последнего предела, так, что нечем уже станет дышать, я прижмусь вот к этой стене и буду шипеть на них».
Я почувствовал на своем лице какую-то новую, неприятную улыбку, почувствовал ее всей кожей лица, и глаза наполнились от горла кровью или желчью, но в общем теплой и тяжелой горечью, и сердце колотилось уже в голове. Но одновременно пришла и готовность стоять, и готовность идти, и готовность смотреть на них, прямо на них, не таясь и не отрывая взгляда, и может быть, это они отведут глаза.