До нас не сразу дошло.
— Не может быть! — сказал кто-то из нас.
Заводила посмотрел на него и только усмехнулся.
— Который час? — спросил заводила. Я посмотрел на часы.
— Ровно девять.
— Тогда начнем, — сказал заводила и включил прямое прослушивание.
Послышался скрип, негромкое покашливание, потом что-то звякнуло, и забулькала наливаемая в стакан жидкость. Бормотание постепенно становилось все более членораздельным. Снова предложение «обкатывалось» у нас на глазах, то есть не на глазах, конечно, но в нашем присутствии. Раздался ритмичный стрекот машинки, опять покашливание. Стрекот прекратился. Мы услышали начало следующей фразы.
— Теперь все ясно? — спросил заводила, и хотя никому, включая и заводилу, решительно ничего не было ясно, мы оделись и вышли.
Мы перешли проспект наискосок через две уже закрытые теперь траншеи, оставив на свежей земле, как на контрольной пограничной полосе, свои следы. Лифт в доме профессора снова работал, мы поднялись и, разорвав бумажную полоску с печатью, открыли ключом дверь. Тихо, не скрипнув, не прошелестев по стене плащом, мы просочились в прихожую и замерли. Из-за приоткрытой в комнату двери доносился приглушенный голос профессора. Оттуда на пол падала узкая полоска света. (Мы помнили, что, переходя проспект, посмотрели на профессорские окна, и там было темно.) Резким рывком заводила открыл дверь и, выхватив из кобуры пистолет, влетел в комнату, и сразу же за ним гурьбой ввалились и мы. Мы толкали друг друга в темноте, пока кто-то из нас не нашел выключатель. Большая комната была пуста. Ничто не изменилось в ней со дня нашего последнего присутствия, только пыли еще больше скопилось на предметах и на полу, и не было никаких следов, кроме тех, которые мы оставили в прошлый раз.
Заводила сдвинул пистолетом на затылок свою «Борсалино» и отвалился к стене.
— Что за летающие тарелки! — на грани истерики воскликнул он.
Я прошел по комнате и подошел к письменному столу. Из машинки торчал лист бумаги, на котором мы прочли те самые слова, которые недавно слушали.
Теперь как раз настало время поделиться своими соображениями с заводилой, что я и сделал, как только мы остались одни. Я сообщил ему все, что нашел в биографии профессора, включая и этот дом. Заводила крепко задумался.
— Ты знаешь, — наконец сказал он, — что-то подобное приходило мне в голову. Может быть, здесь и в самом деле действует какое-то энергетическое поле... Но чем все-таки объяснить эту музыку?
— А композитор? — откликнулся я. — Ты что, забыл, что он жил в этом доме?
— Кругло у тебя получается, — сказал заводила, — да не все сходится. Этот композитор жил в конце прошлого века. Не мог он писать такую музыку.
— Тогда — нет, — сказал я, — а сейчас? Пойми, этот композитор по тем временам находился в самом крутом авангарде, его в глаза называли шарлатаном. Неужели ты думаешь, что сейчас такой человек стал бы повторять зады девятнадцатого века?
— Но ведь он не живет сейчас! — разозлился заводила.
— Ты думаешь?
Заводила молчал.
Конечно, моя гипотеза была самым фантастическим из всех возможных объяснений загадки профессора, но разве все, что касалось профессора, не было фантастично? Итак; сейчас мы приняли в качестве рабочей гипотезы существование какой-то энергетической среды, и не только в квартире профессора, но и во многих других местах, в которых по ходу своей биографии профессор задерживался на более или менее долгий срок. Какое-то биополе, только на одних оно действовало, а на других — нет. Но там, где на это биополе ложилась биография профессора... Я вдруг вспомнил, что оба эти слова имеют общий корень, и этот корень означает жизнь. И может быть, эти поля существовали не сами по себе, но были созданы, накоплены разными людьми, такими, как тот философ или композитор, а потом затаились и только ждали профессора, чтобы напитать его или, наоборот, ожить самим, потому что профессор обладал счастливым даром оживлять все, к чему он прикасался, так же как мы — убивать.
Но как много, оказывается, существует таких мест, если даже на одного профессора выпало столько. И как много было людей, создававших эти места. Так вот откуда этот профессорский аристократизм, происхождения которого я не мог объяснить, но о котором я так много говорил. Но тогда я имел в виду его внешность и прекрасные манеры, и хотя я уже тогда догадывался, что все это не только наружный лоск, а результат его безупречной биографии — биографии порядочного человека, — но и это оказалось не все. Был просто аристократизм. Самый настоящий аристократизм: его происхождение от могучего генеалогического дерева, выросшего на тех самых полях; генетический код его благородных предков — ученых, художников, поэтов — первооткрывателей, связанных с ним той общей родиной, которую они сами создавали, которой без них не было бы и у меня.