«Нужно, чтобы никто не заметил моих ног, — подумал я. — В такой ситуации даже ноги могут выдать присутствие человека».
Я осторожно выглянул из-за фургона и стал наблюдать за десантниками, пытаясь догадаться, чем они занимаются. Один из десантников, которого я узнал, но не тот белобрысый, а другой, который лежал (теперь он стоял), он стоял в центре, посередине кружка, держа в руках какую-то развернутую бумагу (возможно, ту самую, что лежала там на траве), и, тыкая в эту бумагу пальцем, что-то говорил остальным. Десантники слушали. Все, кроме одного, того самого, белобрысого, которого я тоже узнал. Теперь он, как и в тот раз, не соглашался с тем, что тот говорил, а доказывал что-то свое. Другой, не обращая на него внимания, продолжал рассуждать и тыкать пальцем в бумагу. Белобрысый, раскорячив ноги, присел, развел руки в стороны и медленно соединил их, как будто обхватил ими дерево или что-нибудь другое. Тот посмотрел на него, помолчал немного, как бы раздумывая, и вдруг очень резко и быстро сделал верзиле неприличный жест. Десантник выпрямился во весь огромный рост и двинулся вперед, но в этот момент неожиданно и сильно загремело и вся команда, сорвавшись, бросилась вверх по холму...
Прижавшись к теплой стенке фургона, я замер. Я хотел бежать, но мои ноги сгибались в коленках от страха. Это меня и спасло. Оказалось, что десантники бежали вовсе не ко мне. Это повар ударил чем-то в медный таз. Повар, которого я, увлеченный разведкой, не заметил. Видимо, он всегда таким образом созывал их к обеду. Десантники окружили защитный ящик и стали рвать друг у друга тарелки.
С силой оттолкнувшись от фургона, я отбежал на несколько шагов и бросился ничком на землю. Я ползком добрался до склона и буквально скатился вниз. Несколько минут я лежал в лощине, скорчившись и держась за сердце. Оно прямо-таки стрекотало, как та неведомая опасность за забором, и отдавалось во всем теле так сильно, что казалось, это не сердце, а подо мною пульсировала земля. Я всегда был здоров, и у меня никогда не болело сердце (оно и сейчас не болело, а только билось), но я даже испугался, как бы мне не умереть от такого сердцебиения.
«Нет, это, конечно, не от сердца — это от нервного напряжения», — подумал я.
«Но ведь и нервы у меня всегда были крепкие, — подумал я, — вот у жены, так у нее действительно, нервы».
«И все-таки это от нервов, — подумал я. — И это при моих в общем-то здоровых нервах. А что же у жены? Ой, об этом даже думать не хочется, — подумал я. — И она с такими нервами сидит сейчас и ждет меня, и не знает, а я тут...»
И я стал испытывать угрызения совести. Они были так сильны, что я просто места себе не находил. Зато сердцебиение пропало. Я отнял руку от груди и сел.
«Надо идти, — сказал я, — надо спешить. Тем более, что угрызения. Ведь еще порядочно идти. Пока они обедают, я могу очень много пройти. Может быть, до того поста, потому что по всему получается, что спираль, вроде бы, не совсем спираль, то есть все три витка ближе всего подходят к центральному посту, а в эту сторону расширяются; так что нечего время терять, — надо идти и ни о чем не думать».
И я опять пошел, только вот ни о чем не думать не получалось. Во-первых, это слишком уж быстрое передвижение десанта показалось мне странным, но я гнал от себя такие мысли; во-вторых, мне почему-то снова вспомнилась игра «в мясо». Почему? Я ее никогда не любил. Может быть, оттого, что мне в нее никогда не везло? Неважно отчего. Не любил и все. И вот почему-то она привязалась ко мне, как какая-то назойливая песня, которую никак не выкинуть из головы, и в то же время не вспомнить, что это за песня, потому что в голове один только мотив без слов. Вот так и эта игра. Я опять вспомнил утоптанный школьный двор и крепкие ботинки подростков, и их крепкие лица, и мужественные лбы, и жадные какой-то глубокой жадностью глаза. И я, медленно повернувшись, неуверенно тыкаю пальцем в одного из них. Мне кажется, что это он, нет, я почти в этом уверен: я уже изучил его руку, его удар. Это особенный удар: тыльной стороной сжатой в кулак руки, с легким захлестом снизу вверх, в основание большого пальца, в подушечку, — это невероятно больно, так что я с трудом удерживаюсь от слез. Но повернувшись, я вижу их непроницаемые лица и теряю уверенность: их лица, эти крепкие мужественные лица, уже, еще до того как я укажу, заранее выражают опровержение. И когда наконец, набравшись решимости, я показываю на него пальцем, он пожимает плечами и, ухмыляясь, смотрит мне в глаза и качает головой. И все остальные тоже качают и тоже ухмыляются. Мне не везло в этой игре, и я ее не любил.