Увы, воспоминания детства далеко не всегда бывают так приятны, как об этом принято писать, и я теперь вспомнил далеко не самые светлые моменты моей жизни, и если многое из той поры невозвратимо, то я этому только рад.
Нет, как хорошо, что я теперь взрослый! Я самостоятельный человек: сам себе голова. Я могу заработать себе на жизнь — и зарабатываю. И у меня теперь есть любимая жена и комната, в которой мы счастливы. В этой комнате голубые обои в полосочку и старинный барометр, и кот, который сейчас там трется о ножку рояля, и мурлыкает, и ждет меня.
Да, хорошо бы быть теперь дома. Сидеть за роялем и играть жене классику. Моя жена очень любит классику: у нее вообще прекрасный вкус. Да, сидеть и играть (я не ахти как играю, но для жены...), играть для нее Бетховена. Она особенно любит Бетховена, восьмую сонату. Жена говорит, что она героическая. Ну, что ж, возможно, она и права, хотя мне лично эта соната кажется патетической, может быть, потому что она так называется, а может быть, потому что она на самом деле патетическая. Но я согласен и так, как жена. Мне все равно. Я мужчина — могу уступить.
Издалека опять донесся стрекот, но он больше не пугал меня.
«Все-таки, как закаляют человека опасности», — подумал я.
Впереди, через два холма, на вершине третьего, стоял ржавый трактор, тот самый, который я раньше принимал за штуку. Я зашагал быстрее и уже через двадцать минут был около него.
К трактору я подошел осторожно, потому что я хоть и гнал от себя мысли, но на склоне следующего холма могли расположиться десантники. Маловероятно, почти исключено, но могли. Поэтому я осторожно подошел к трактору и еще осторожнее выглянул из-за него. Вот тут я чуть не закричал. Оттуда, из-за трактора, из-за капота, медленно и бесшумно, как голова кобры, появился зеленый берет. Не знаю, как мне удалось сдержать крик, но я его сдержал. Я даже не охнул. Я сразу присел. Нет, находиться в такой близости от десантников! — на это у меня не было сил. Я напряг всю свою волю, чтоб не поддаться панике, и быстро отполз назад. И сейчас же проклял себя за это. Из-за трактора торчал уже не только берет, но и рыжеватый затылок и уши, и плечи с погонами. Я судорожно рванул назад, уж не знаю как, но сразу метра на три, и снова залег. Все равно из-за трактора меня вполне можно было увидеть, и в этот момент голова десантника стала медленно поворачиваться.
Лечь ничком, зарыться носом в землю, вжаться в нее — нечего было и думать: он бы все равно увидел меня. Вскочить и бежать? Нет, я все-таки не поддался панике и не вскочил. Голова десантника медленно повернулась в профиль, и тогда я снова чуть не закричал.
«Господи! Да ведь это же Шпацкий! — чуть не закричал я. — Это Шпацкий. Ну, конечно, он еще тогда мечтал стать десантником, тогда в школе. Вот так встреча!» — подумал я.
Теперь я вспомнил, что и возле трубы, за забором, он показался мне знакомым, только я тогда не понял этого, и за фургоном я этого не понял, и только теперь я его узнал. На мгновение мелькнула было мысль, что, может быть, это лучше, что Шпацкий?
«Нет, — подумал я, — не буду на это надеяться. Не стоит... Да и неизвестно, кто там еще за трактором, и вообще, что там может быть. Не буду зря рисковать».
Да, детство преследовало меня по пятам, оно подстерегало меня за каждым холмом и каждой деталью напоминало о себе.
Я однажды встретил экзистенциалиста. Он сказал мне, что такое чувство называется самостью. Правда, он говорил это, имея в виду мотоцикл. То есть, что когда быстро едешь на мотоцикле, а особенно если начинаешь лететь через руль, то страха не бывает, а бывает самость. А самость заключается в том, что вспоминаешь всю свою жизнь, вернее, вся жизнь умещается в одном мгновении, пока летишь. Он еще песенку пел:
И он говорил, что особенно ярко и подобно этой звезде в гаснущем сознании вспыхивают счастливые моменты, что в этот ослепительный миг заново переживаются все детские ощущения — и поэтому все экзистенциалисты стремятся к опасности.
Я не знаю, зачем это? Я и так вспомнил свое детство, хотя вовсе к этому не стремился. Я опять вспомнил игру в «мясо» и свое неумение играть в эту игру, и ухмылки товарищей, и их отрицательные жесты, их единодушие — все то, чего я тогда старался не замечать, во что я старался не верить, потому что это давало лишнюю пищу моему страху. Тому самому страху перед ними, который в те времена не оставлял меня ни на минуту, и с возрастом, перейдя в хроническую форму, затаился и как будто замолк, но каждый раз перед лицом опасности или конфликта он обострялся и изматывал меня, как лихорадка, до потливой слабости, до мерзкой дрожи в коленях.