Помедлив еще мгновение, я перешел улицу и вошел в подъезд рядом с кафе. Я оглянулся, но не так, как если бы я естественно оглядывался, а вполоборота, даже, может быть, в профиль. Так, повел в ту сторону лицом, не более, как будто мне воротничок мешал или что-нибудь, и одновременно я скосил глаза через открытую дверь подъезда на улицу, где по-прежнему стоял этот маленький автобус и люди. Таким образом, я оглянулся и, держась рукой за перила, стал подниматься по лестнице, чувствуя, как от моей осторожности меня не вполне слушаются собственные ноги.
«Поскорей бы добраться! — думал я. — Поскорей бы добраться до квартиры! Они там все заняты, они хлопочут. Пусть хлопочут. Может быть, они забудут обо мне, а может быть, они вообще не обратили на меня никакого внимания, потому что... чтó я им? Зачем я им? В конце концов, у меня имеется оправдание, есть отговорка. И это даже не отговорка, а правда: я действительно здесь живу, я здесь прописан и могу доказать это хотя бы при помощи того же паспорта. Да ведь меня же и видели многие люди: например, та девушка из кафе и еще там кто-то. Неясно, кто, но видел же... Да, все меня видели».
И я продолжал подтягиваться по ускользающим перилам, понимая, что мои рассуждения ничего не стоят и выпутаться из этого трудного положения мне не удастся, а на самом деле я хочу только одного: минуту передохнуть. Минуту, не больше, и только за этим я туда стремился. Только за этим — ни за чем другим. Добраться до квартиры, до своей комнаты, даже не запираться, только минуту передохнуть, расслабиться.
— Смешно! — сказал я себе и от этого почувствовал себя совсем безнадежно.
Антон Иванович в своей черной фуражке, расставив ноги, стоял в дверях. Он с недоброй улыбкой посмотрел на меня. Мое безразличие и усталость куда-то исчезли, и снова страх, холодный и напряженный, вошел и наполнил меня. Желтая стена лестницы, дверной косяк, сам Антон Иванович, посторонившийся, чтобы дать мне пройти, его чисто выбритый подбородок над черным очень туго затянутым галстуком — бесшумно проплыли мимо меня, когда я, не чувствуя себя, прошел в коридор. Мне стоило это большого напряжения — пройти мимо Антона Ивановича, мне хотелось уничтожиться, стать невидимкой и самому не видеть его, но, преодолев себя, я собрался и сделал равнодушное лицо. Я прошел мимо него, и, хотя я не слышал его шагов, я знал, что он уже закрыл дверь и идет за мной.
«Он знает, — подумал я, — он видел меня из окна. Видел, как я стоял там, и все знает».
В большой квадратной хорошо выметенной кухне я подошел к раковине и пустил воду. Серое мыло плохо мылилось и долго не смывалось с рук.
«Надо как можно лучше вымыть руки, — подумал я, — как можно старательней. Всякая обстоятельность в действиях выглядит очень убедительно для соглядатая. Увидевший, подумает: „Вот он моет руки — наверное, он ни в чем не виноват”».
И опять как там, на улице, пришла мысль, даже не мысль, а какое-то чувство, что надо за что-нибудь зацепиться, отвлечься, чтобы не мыслить штампами, а как-нибудь трезво. А кроме того, мне показалось, что такая вещь или предмет, или еще что-то, за что удастся зацепиться, тоже может создать иллюзию постороннего интереса и невиновности, как будто я от равнодушия и ют нечего делать разглядываю просто так вовсе не интересующие меня предметы и меня это ничуть не касается.
Оглянувшись тем же способом, что и в подъезде, то есть постепенно поворачивая шею, а вместе с ней и мое лицо, чуть поводя подбородком кверху, так, чтобы это казалось не специальным, а каким-то случайным или, вернее, невольным движением вроде нервного тика или характерного для меня жеста, или чего-нибудь, оглянувшись таким образом, я никого на кухне, ни в дверях, открытых в коридор, потому что я не закрывал их за собой, так как это не принято, не заметил. Но мимоходом и как бы в рассеянности я окинул незаинтересованным взглядом старый дощатый решетчатый рундук, стоявший по левой от раковины стене. Я окинул его снизу вверх, а также слева направо, как будто от рассеянности, просто оттого, что мне нечем занять мои собственные глаза и мысли, пока я вот так вытирал свои руки мокрым вафельным полотенцем, которое в силу своей мокроты плохо вытирает. Тот рундук, который я окидывал таким якобы равнодушным взглядом, был старый решетчатый рундук с покатой, тоже решетчатой, крышкой, с железной скобой, запертой на висячий замок, в прошлом вороненый, но истертый от неоднократного использования, с белой контрольной бумажкой, которую можно было увидеть, если отвести в сторону железную накладку, прикрывавшую его скважину, — сейчас накладка не была сдвинута и заслоняла собой бумажку, — просто я по опыту знал, что она есть. Сквозь решетчатую стенку рундука, на дне его, было видно два выцветших зеленоватых ватника и один железный лом, придавивший их там. Я делал вид, что осматриваю от нечего делать все эти давно знакомые мне предметы, но они не давали никакого толчка моим неподвижным от страха мыслям, и мне не оставалось ничего другого, как потихоньку набираться мужества, необходимого мне для обуздания дрожи и слабости моих коленей. Наконец, убедившись, что и этого мне не обуздать, я повернулся так внезапно, что даже покачнулся при этом, и приготовился шагнуть.